В 1826 году получил я от государя-императора позволение жить в Москве, а на следующий год от вашего высокопревосходительства – дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиною невольного моего проступка: поездки в Арзрум, за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства. В Москву я намеревался приехать еще в начале зимы и, встретив вас однажды на гулянии, на вопрос вашего высокопревосходительства, что намерен делать, имел я счастие о том вас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: «Вы всегда на больших дорогах». Надеюсь, что поведение мое не подало правительству повода быть мною недовольным.
Пьеска Пушкина, так как вообще все, что пишет он о зиме, превосходна; это истинно-русская часть года Пушкину с плеча; не то что весна, которой он не любит… Я ужасаюсь, как он мало пишет. Если бы что-нибудь у него было большого, поновее после Мазепы и 7 главы (Онегина) (а он мне то и другое читал тому 16 месяцев назад), то верно бы сообщил образчик, ибо Пушкин любит похвастаться.
Поздно уж было, час двенадцатый, и все мы собрались спать ложиться, как вдруг к нам в ворота постучались, – жили мы тогда на Садовой, в доме Чухина. Бежит ко мне Лукерья, кричит: «Ступай, Таня, гости приехали, слушать хотят». Я только косу расплела и повязала голову белым платком. Такой и выскочила. А в зале у нас четверо приехало, – трое знакомых (потому, наш хор очень любили, и много к нам езжало). Голохвастов, Протасьев-господин и Павел Войнович Нащокин, – очень был он влюблен в Ольгу, которая в нашем же хоре пела. А с ним еще один, небольшой ростом, губы толстые и кудлатый такой… И только он меня увидал, так и помер со смеху, зубы-то белые, большие, так и сверкают. Показывает на меня господам: «Поваренок, поваренок!». А на мне, точно, платье красное ситцевое было и платок белый на голове, колпаком, как у поваров. Засмеялась и я, только он мне очень некрасив показался. И сказала я своим подругам по-нашему, по-цыгански: «Дыка, дыка, на не лачо, таки вашескери! – Гляди, гляди, как нехорош, точно обезьяна!». Они так и залились. А он приставать: «Что ты сказала? что ты сказала?» – «Ничего, – говорю, – сказала, что вы надо мною смеетесь, поваренком зовете». А Павел Войнович Нащокин говорит ему: «А вот, Пушкин, послушай, как этот поваренок поет!». А наши все в это время собрались; весь-то наш хор был небольшой, всего семь человек, только голоса отличные были… Главный романс был у меня: «Друг милый, друг милый, сдалека поспеши». Как я его пропела, Пушкин с лежанки скок, – он как приехал, так и взобрался на лежанку, потому на дворе холодно было, – и ко мне. Кричит: «Радость ты моя, радость моя, извини, что я тебя поваренком назвал, ты бесценная прелесть: не поваренок!».
И стал он с тех пор часто к нам ездить, один даже частенько езжал, и как ему вздумается – вечером, а то утром приедет. И все мною одной занимается, петь заставит, а то просто так болтать начнет, и помирает он, хохочет, по-цыгански учится. А мы все читали, как он в стихах цыган кочевых описал. И я много помнила наизусть и раз прочла ему оттуда и говорю: «Как это вы хорошо про нашу сестру цыганку написали!». А он опять в смех: «Я, говорит, на тебя новую поэму сочиню!». А это утром было, на масленице, и мороз опять лютый, и он опять на лежанку взобрался. «Хорошо, говорит, тут, – тепло, только есть хочется». А я ему говорю: «Тут поблизости харчевня одна есть, отличные блины там пекут, – хотите, пошлю за блинами?». Он с первого раза побрезгал, поморщился. «Харчевня, говорит, грязь». – «Чисто, будьте благонадежны, говорю, сама не стала бы есть». – «Ну, хорошо, посылай, – вынул две красненькие, – да вели кстати бутылку шампанского купить». Дядя побежал, все в минуту спроворил, принес блинов, бутылку. Сбежались подруги, и стал нас Пушкин потчевать: на лежанке сидит, на коленях тарелка с блинами – смешной такой, ест да похваливает: «Нигде, говорит, таких вкусных блинов не едал!» – шампанское разливает нам по стаканам… Только в это время в приходе к вечерне зазвонили. Он как схватится с лежанки: «Ахти мне, кричит, радость моя, из-за тебя забыл, что меня жид-кредитор ждет!». Схватил шляпу и выбежал, как сумасшедший.