– Да ведь он носит ко мне письма от Кюхельбекера… Понимаешь? Он служит в III Отделении.
Я расхохотался и объяснил Пушкину его заблуждение. Дирин, разумеется, ничего не знал о подозрении Пушкина; он пришел бы от этого в отчаяние, но Пушкин после этого обнаружил к нему действительное участие, что доказывает и предисловие к его переводу Сильвио Пеллико.
Года протекали. Время ли отозвалось пресыщением порывов сильной страсти, или частые беременности вызвали некоторое охлаждение в чувствах Ал. Сер-ча, – но чутким сердцем жена следила, как с каждым днем ее значение стушевывалось в его кипучей жизни. Его тянуло в водоворот сильных ощущений… Пушкин только с зарей возвращался домой, проводя ночи то за картами, то в веселых кутежах в обществе женщин известной категории. Сам ревнивый до безумия, он даже мысленно не останавливался на сердечной тоске, испытываемой тщетно ожидавшей его женою, и часто, смеясь, посвящал ее в свои любовные похождения.
Пушкины едут на несколько лет в деревню. Муж, сказывают, в пух проигрался.
По словам Арк. Ос. Россет, Пушкин, играя в банк, заложит, бывало, руки в карманы и припевает солдатскую песню с заменою слова солдат.
(1834 – 1836) В числе гулявшей по Невскому публики почасту можно было приметить и А. С. Пушкина, но он, останавливая и привлекая на себя взоры всех и каждого, не поражал своим костюмом, напротив, шляпа его далеко не отличалась новизною, а длинная бекешь его тоже старенькая. Я не погрешу перед потомством, если скажу, что на его бекеши сзади на талии недоставало одной пуговки. Отсутствие этой пуговки меня каждый раз смущало, когда я встречал А. С-ча и видел это. Ясно, что около него не было ухода. Прогуливался он то с графом Нессельроде, бывшим министром иностр. дел, то с Воронцовым-Дашковым, которого, по улыбающейся фигуре, белому жилету и галстуху, называли вечным именинником. Тут же почасту гулял и отец Пушкина, Сергей Львович. Красноватое его лицо и, кажись, рябоватое было далеко не привлекательно, но то замечательно, что я никогда не встречал его вместе с сыном.
Пушкин был характера весьма серьезного и склонен, как Байрон, к мрачной душевной грусти, чтоб умерять, уравновешивать эту грусть, он чувствовал потребность смеха; ему не надобно было причины, нужна была только придирка к смеху! В ярком смехе его почти всегда мне слышалось нечто насильственное, и будто бы ему самому при этом невесело на душе. Неожиданное, небывалое, фантастически-уродливое, не в натуре, а в рассказе, всего скорее возбуждало в нем этот смех; и когда кто-либо другой не удовлетворял его потребности в этом отношении, так он сам, при удивительной и, можно сказать, ненарушимой стройности своей умственной организации, принимался слагать в уме странные стихи, – умышленную, но гениальную бессмыслицу! Сколько мне известно, он подобных стихов никогда не доверял бумаге. Но чтоб самому их не сочинять, он всегда желал иметь около себя человека милого, умного, с решительною наклонностью к фантастическому: «Скажешь ему: пожалуйста, соври что-нибудь! И он тотчас соврет, чего никак не придумаешь, не вообразишь!».
Брюлов говорил про Пушкина: «Какой Пушкин счастливец! Так смеется, что словно кишки видны!»
Когда Пушкин хохотал, звук его голоса производил столь же чарующее действие, как и его стихи.
Лев Серг. Пушкин… засмеялся вдруг своим быстрым, гортанным смехом, чрезвычайно сходным, – как говорил он сам, – со смехом его брата.