Вот уже три дня, как я в Москве, и все еще ничего не сделал. Архива не видал, с книгопродавцами не сторговался, всех визитов не отдал, к Солнцевым (семья тетки) на поклонение не бывал. Что прикажешь делать? Нащокин встает поздно, я с ним забалтываюсь – глядь, обедать пора, а там ужинать, а там спать – и день прошел. Вчера был у Дмитриева, у Орлова, Толстого, сегодня собираюсь к остальным. Про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих; однако ж видно, что ты кого-то (царя) довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола. Жду письма от тебя с нетерпением. Что твое брюхо, и что твои деньги? Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоска берет по Петербургу. На даче ли ты? Как ты с хозяином управилась? Что дети? Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80.000 доходу. И буду их иметь. Недаром же пустился в журнальную спекуляцию – а ведь это все равно, что золотарство: очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди, что… Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается.
Жизнь пребеспутная. Дома не сижу – в архиве не роюсь. Сегодня еду во второй раз к Малиновскому. На днях обедал я у (М. Ф.) Орлова, у которого собрались московские наблюдатели. Орлов умный человек и очень добрый малый, но до него я как-то не охотник по старым нашим отношениям; Раевский (Ал.), который с прошлого раза казался мне приглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Вчера ужинал у кн. Фед. Гагарина и возвратился в 4 часа утра – в таком добром расположении, как бы с бала. Нащокин здесь одна моя отрада. Но он спит до полудня, а вечером едет в клуб, где играет до света.
В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть; что тогда с тобою будет? А тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома – вижу только мужской пол. Пешком не хожу, не прыгаю – и толстею. С литературой московской кокетничаю, как умею; но наблюдатели меня не жалуют. Любит меня один Нащокин. Но тинтере (карточная игра) – мой соперник, и меня приносят ему в жертву. Все зовут меня обедать, а я всем отказываю. Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезла и перетащила тех и других? И как перетащила ты свое брюхо?
У Щепкина (М. С., знаменитого актера) хранится лист бумаги, на котором великий художник Пушкин своею рукою написал следующее:
(17 мая 1836 г., Москва.) Записки актера Щепкина. Я родился в Курской губернии, Обоянского уезда, в селе Красном, что на речке Пенке…
Пушкин, которого я видела в пятницу у Свербеевых, очаровал меня решительно… Мы вчера только возвратились из Нового Иерусалима… Нас было три дамы и вот сколько мужчин: Свербеев, Дюк (Ал. Мих. Языков), Павлов (Н. Ф.), Хомяков, Андросов, Венелин (Ю. И.), Боборыкин, Скарятин… Пушкин, видно, не очень любит московских литераторов и отказался от поездки.
У меня душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompe (вы обманули – фр.) и тому подобное. Что же теперь со мной будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фадея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона: черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать.