28-го утром, когда боли усилились и показалась значительная опухоль живота, решились поставить промывательное, чтобы облегчить и опростать кишки. С трудом только можно было это исполнить: больной не мог лежать на боку, а чувствительность воспаленной проходной кишки, от раздробленного крестца, – обстоятельство в то время еще неизвестное, – были причиной жестокой боли и страданий после этого промывательного. Оно не подействовало.
Около четвертого часу (ночи, с 27 на 28) боль в животе начала усиливаться, и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за Арендтом, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. Физиономия Пушкина изменилась, взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать.
– Зачем эти мучения? – сказал он. – Без них я бы умер спокойно.
В продолжение ночи страдания Пушкина до того увеличились, что он решил застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола: человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы.
В одну из предсмертных ночей доктора, думая облегчить страдания, поставили промывательное, отчего пуля стала давить кишки, и умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна, дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга.
Ночью он кричал ужасно; почти упал на пол в конвульсии страдания. Благое провидение в эти самые десять минут послало сон жене; она не слыхала криков; последний крик разбудил ее, но ей сказали, что это было на улице; после он еще не кричал.
Вот что случилось: жена в совершенном изнурении лежала в гостиной головой к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями.
Больной был так раздражен, духовно и телесно, что в продолжение этого утра отказывался вовсе от предлагаемых ему пособий.
Поутру на другой день 28 января боли несколько уменьшились. Пушкин пожелал видеть: жену, детей и свояченицу свою Александру Николаевну Гончарову, чтобы с ними проститься. При этом прощании Пушкина с семейством Данзас не присутствовал.
Наконец, боль, по-видимому, стала утихать, но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен.
– Жену, просите жену, – сказал Пушкин.
Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надо было отвлечь от одра умирающего. Таков, действительно, был Пушкин в то время. Я спросил его, не хочет ли он видеть своих друзей.
– Зовите их, – отвечал он.
Жуковский, Вьельгорский, Вяземский, Тургенев и Данзас входили один за другим и братски с ним прощались.
– Кто здесь? – спросил он Спасского и Данзаса.
Назвали меня и Вяземского.
– Позовите, – сказал он слабым голосом.
Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел.
С нами прощался он среди ужасных мучений и судорожных движений, но с духом бодрым и с нежностью. У меня крепко пожал он руку и сказал:
– Прости, будь счастлив.