«Вспоминая о своей деревенской жизни в Захарове, Пушкин рассказывал П.В. Нащокину следующий анекдот. В Захарове жила у них в доме одна дальняя родственница, молодая помешанная девушка, помещавшаяся в особой комнате. Говорили и думали, что ее можно вылечить испугом. Раз ребенок Пушкин ушел в рощу, где любил гулять: расхаживал, воображая себя богатырем, и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой, видит он на дороге свою сумасшедшую родственницу, в белом платье, растрепанную и встревоженную. „Братец, меня принимают за пожар!“ – кричит она ему. Для испуга в ее комнату провели кишку пожарной трубы. Тотчас догадавшись, Пушкин начал уверять, что она напрасно так думает, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также из трубы поливают» (П.И. Бартенев).
Пушкин и политбюро
«Товарищ Сталин, вы большой ученый…» Из песни слова не выкинешь.
Никогда не предполагал, что Сталин, Калинин и Хрущев могут добавить что-нибудь к пониманию Пушкина.
Однако это именно Сталин вбил мне в восьмом классе школы, что русский язык мало в чем изменился за последние сто лет после Пушкина, кто бы ни писал за вождя на самом деле «…и вопросы языкознания».
Действительно, можно ли кого-то заподозрить в подражании Пушкину, если он настолько вошел в русский язык? или если кто-то воспользовался после него пятистопным ямбом?
Впрочем, кое-кто воспользовался его неоконченной прозой (тою, которую он, может быть, развил, буде остался жить). Например, «Гости съезжались на дачу» у Л. Толстого и Чехова, «Путешествие в Арзрум» у Мандельштама, «Арап Петра Великого» у Тынянова и Алексея Толстого.
…Но и тут подражания ограничиваются: «Пиковой дамы» и «Капитанской дочки» уже некому написать! Как и «Петербургской повести».
Именно в «Медном всаднике» Пушкину впервые удалость точно обозначить дистанцию между человеком и властью. Правду написать невозможно, искусство это уже неправда. Правда зависает где-то между. Выдержав самую протяженную паузу между тем и другим (между вступлением и повествованием), Пушкин сумел выразить молчанием эту пропасть (как и пресловутое «народ безмолвствует»).
Но никто и не заинтересован в правде, ни народ, ни тем более власть, и тут они наконец близки.
Что бы ни говорили, но власть всегда будет ближе к народу, чем интеллигенция. Потому что удел власти
«Быть может, он для славы мира // Или для счастья был рожден…» – как бы ни был АС снисходителен к талантам Ленского, но
Михаил Иванович Калинин (1975–1946) хоть и всесоюзный козел, но человек крестьянский, выразил это неожиданно выпукло в своем мнении о Пастернаке задолго до всесоюзной травли поэта (когда рабочий и колхозница, слитные как монумент Мухиной, выражали собственное мнение: «хоть и не читал, но осуждаю»):
Полвека у меня ушло, чтобы постичь всю глубину его мысли.
Некоторое понимание пришло, когда немцы заказали мне статью к столетию Хрущева.
Я вспомнил примечательный семейный рассказ о нем.
Когда у Никиты Сергеевича отобрали власть, у него появилось и время для чтения. Сначала он прятал от жены под подушкой им же разрешенного, а потом снова запрещенного автора («Бодался теленок с дубом»), а потом решил и «Наше Всё» наконец почитать и вот какое выдал опять же рабоче-крестьянское суждение:
Никто не сказал честнее.
К 200-летию Пушкина был произведен спонтанный опрос: назвать два любых стихотворения нашего величайшего. Из 100 прохожих 98 назвали «Белеет парус одинокий» и «Ты жива еще моя старушка».
Так Лермонтов и Есенин подтвердили «народность» суждений Калинина и Хрущева.
Впрочем, первым это выразил сам Есенин, отвечая на некую анкету (1924):
Опять же честно. Талант наш выразился лишь в юбилеях [97]. Советы создавали из русской классики некое чугунное политбюро с генсеком Пушкиным во главе.
Недаром 150-летие Пушкина праздновалось вместе с 70-летием Сталина.
В этом смысле пушкинские стихи