Они вошли в пустующую комнату, где не было никакой мебели, кроме старой железной кровати, начиненной змеистыми пружинами, и обшарпанной тумбочки, покрытой пухом пыли. Дощатый пол под ногами шуршал скорлупой облупившейся краски. Стена по правую руку от входа хранила в себе оконную раму, обтянутую потрескавшейся и шелушившейся мякотью белил, и даже казалось, что помутнелое стекло удерживалось в раме благодаря этим обхватившим его края волнообразным складкам, одновременно выполнявшим и функции замазки. Неровная, изгибающаяся полоса, нанесенная по периметру стекла, разветвлялась поверху на длинные подтеки, которые в сумерках могли показаться слипшимися кисточками невесть откуда взявшейся бахромы, будто бы не приглянувшейся укравшему занавески вору и в сердцах оторванной им, но так и оставшейся понуро висеть в воздухе отдельно от штор, только почему-то не под, а над окном. Но конечно, никакого вора не существовало, так же как и занавесок, и уж тем более – бахромы. Придет же всякий вздор в голову. Лукьян выглянул на облака.
Из окна сочился мокрый полусвет, который, казалось, не был способен даже на то, чтобы ясно очертить на полу белесоватые силуэты вошедших людей. Во всяком случае, вместо теней под ногами появились два едва заметных, почти влитых друг в друга (но всё же различимых по отдельности), зыбких продолговатых пятна – вроде грязевых разводов на недомытом полу.
Комната была лишней, в ней никогда не было жильцов, и Лукьян не понимал, для чего могла бы быть задействована эта свободная площадь. Раньше, когда он еще помышлял о семье, в лишнем помещении оставался какой-то нераскрывшийся смысл, теперь же он напрочь исчез. Для жизни ему вполне хватало одной комнаты, вторую он использовал как исповедальню, а вот третья всегда пустовала, оставаясь чем-то вроде воздуха в сердце – опасной зияющей дырой. Казалось, сама комната ощущала собственную ненужность и озлобилась за это предательство на остальную часть дома. Озлобилась настолько, что Лукьян чувствовал эту неприязнь, отдававшую болотным холодом, и потому не любил лишний раз заходить сюда.
«Осмотрись минутку, я пойду баню затоплю… Возьми вот, погрызи пока», – священник отсыпал ему в ладонь горсть семечек и поспешно вышел, рефлекторно задержав в груди воздух и решив, что, когда вернется в комнату, первым делом откроет окно. Обычно Лукьян затапливал баню по субботам, но в этот раз решил, что стоит сделать исключение. Ждать еще три дня он бы не смог. Гость же остался стоять у стены, бездумно разглядывая пригоршню подсолнечных семечек, приютившихся на его ладони. Он глядел на переливы их прожилок, и ему казалось, что зернышки пытаются пошевелиться, кланяются друг другу в приветственном жесте, поблескивая потертыми фраками лузги, как готовятся к званому вечеру потерявшие титул, но не достоинство аристократы, в силу роковых обстоятельств сменившие роскошь дворцов на подвальный полумрак. Конечно, сдвинуться с места им не удавалось, но они держались так, словно в любой момент способны были возобновить жизнь. Это, впрочем, делало их еще более жалкими. Словно беззащитные крошечные зверьки, они прижались друг к другу в тщетных поисках неведомого укрытия. Но приютившая их рука слишком дрожала: уже через мгновение весь дар оказался рассыпан на пол, и семечки в один миг исчезли в черных трещинах между напольными досками, словно напуганные чем-то тараканы (живые же пруссаки, ютившиеся под полом, действительно ощутили некоторое беспокойство от этого странного звука; при желании можно было даже услышать их тихий взволнованный шелест в подполье, игравшем в пространстве дома роль преисподней). А трясущиеся пальцы всё еще теребили пустоту, продолжая исполнять свое беззвучное судорожное тремоло.