Бродяга стоял рядом с кроватью. Из окна сочился бесцветный, мутно-водянистый, ужасающий бледностью свет, оттиски которого застывали блеклыми пятнами на облупившейся, пошедшей трещинами стене старого дома. День выжимал из себя последние капли солнца и пытался собрать их в комнате, как монетки в пустой мошне – но даже те немногие кругляши, что удалось сберечь, уже истерлись настолько, что потеряли всякую ценность. Бродяга смотрел почти в его сторону, но перехватить взгляд Лукьяну не удавалось. Даже когда священник в упор взглянул на него, тот никак не отреагировал. Не было никаких сомнений: бродяга вплотную уставился на него, но его не замечал. Как будто смотрел в бесконечность позади него. Возможно, он видел его, но не представлял себе, что видит. Его взгляд блуждал, не находя опоры в четких, ясных образах. Казалось, что его глаза всматривались в ту точку пространства, которая еще не существовала, а только ожидала рождения, зачатая его взглядом. Этот покрытый пылью, с изодранными руками, иссохший лицом, распространявший неприятный запах бродяга смотрел ему в глаза и не видел его. Смотрел сквозь него, будто в пустоту. Его взор безразлично скользил по окружающим предметам, не проникая в них. Но вдруг Лукьяну подумалось, что и сам он точно так же смотрел на бродягу в упор, но видел только контуры, только очертания, только тайну, к которой не мог подступиться. Он не мог объяснить, отчего в жестах этого помешанного нищего ему виделся какой-то зловещий смысл.
«Пойдем-ка в баньку, брат. Готова давно. После мыльни, всяко, легче на душе станет. Баня, она всё поправит…» – Лукьян сам до конца не понимал, что он говорит и зачем, но вдруг стало заметно, что бродяга ясно понял, что перед ним – человеческое лицо, притом – лицо, которое что-то говорит. Сложно было угадать, каких усилий стоило ему это осознание. Оно казалось попыткой возврата к чему-то, что когда-то давно должно было быть забыто окончательно и бесповоротно. Внутри него даже затеплилось какое-то подобие изумления собственной способностью вернуться в ту допотопную, просыпавшуюся в подполье памяти эпоху, причем возвратиться туда без отвращения, а даже с примесью какого-то любопытства, пусть болезненного и анемичного. Конечно, разобрать, о чем шла речь, он способен не был, но сам факт, что он различил чье-то лицо, уже говорил о недюжинном усилии воли. Так оно и было. Лицо сгустилось в почти цельный образ. Не ощутив в раздавшемся призыве никакой прямой опасности, бродяга шагнул в его сторону. «Ну вот, значит, согласен?» – Конечно, гость по-прежнему не был склонен откровенничать, да и вообще общаться, но священник решил обращаться к нему так, как если бы бродяга и вправду способен был его понять (Лукьяну показалось, что со временем этот метод должен дать результаты).