Когда они вышли из парной, Лукьян был изумлен: бродяга казался куда более изможденным, чем до помывки. Он потянулся, немощно-старчески распялив исхудалые руки, и священник бессознательно сравнил его образ с Иисусом на распятии, но сразу прогнал эту мысль, ужаснувшись собственному богохульству. «Видать, давно душистого пару не вдыхал ты, дружок», – дав бродяге новую одежду, чтобы тот завернул в нее свое чистое тело, Лукьян бросил в печь затхлые лохмотья и понял, что забыл принести новую обувь. Бродяга надел свои разорванные сапоги и вышел в ночь. Шел дождь, лунные лужи дробились дрожащей рябью. Потянувшись, бродяга ударился кулаком о какой-то железный предмет на стене. Он ощупал полукруглую поверхность и, наконец, разглядел в серо-желтом тумане силуэт какого-то странного котла. Его очертания напоминали небольшой колокол, снятый с игрушечного храма, и руки инстинктивно потянулись к болтавшемуся язычку. В надежде услышать звон, он потеребил его, но раздался только скрипучий звук, вслед за которым ему на руку хлынула вода. Он оглянулся и посмотрел на священника, словно пытался услышать от него символ веры этой крохотной Церкви Воды, но прелат безмолвствовал. И тогда бродяга набрал полные ладони серебряной вологи и умылся. Вместе с водой ему в руки пролились иглы: размяклые и не способные уколоть, они тут же попытались вплестись в его бороду, словно признав в ней последний благодатный приют. Но цели достигли лишь немногие, остальные же обреченно рухнули в грязь, влекомые водопадом. И эти выпадавшие из его бороды ржавые иголки, показались Лукьяну знаками, возвращавшими настоящему украденные мгновения, посланниками грядущего безумия. Застыв в каком-то холодном забытьи, священник уставился на странную сцену омовения под дождем. Умывшись, бродяга повернулся спиной к покосившейся стене с рукомойником и с опаской посмотрел вверх, словно намеревался совершить что-то недозволенное. Его повадки вообще пронизывала какая-то нерешительность, наделявшая сомнением буквально каждый жест. И вот он поднял руку и сунул ее в темноту ночи – как в мутную воду. Он царапал пальцами черную пустоту, будто пытался добыть себе щепотку света, его костлявая рука пронзила тьму (со стороны жест удивительно напоминал движения слепого), пальцы судорожно схватили крупицы влажного воздуха. И, наконец, он сжал кулак, как будто поймал какого-то жука-светлячка или крохотную неоновую рыбешку. Когда бродяга разжал пальцы, Лукьян даже заглянул ему через плечо – настолько убедителен был жест ловца. Но в разжатом кулаке обнаружилась только пустота, черный обрывышек ночи. В ладони не было никакого света.
Когда Лукьян поймал взгляд бродяги, он заметил в нем если не торжество, то, как минимум оживление. Откуда оно взялось?
Как эта перемена настроения и даже внешнего облика была связана с нелепым жестом, с этими впивающимися в темноту пальцами? Бродяга снова оставлял его в неведении, в этом опасном состоянии переполненности незнанием. Лукьян в очередной раз осознал, насколько он был слаб, ничтожен в своей неспособности постичь жалкого одинокого нищего, имевшего бесконечную власть над ним, воплотившуюся в тайне. И неведение притягивало к этой загадке, требовало разрешения. Почему у него возникало желание приписать этому тяжело больному мозгу значительные мысли и глубочайшие прозрения, невообразимые и непостижимые для простого разума? Лукьян снова подумал о каком-то потрясающем опыте, граничащем со святостью, и опять испугался этих мыслей. Бродяге стало ясно, что священник не увидел блестящих игл дождя, которые воткнулись в ладонь, разрезав кожу, и теперь торчали из плоти, сверкая вдетыми в них серебряными нитями, куделью ночной паутины сшивая его тело с влажной темнотой, не заметил он и крови, что текла из разверстых царапин. Дождь шел очень сильный, и кровь смывалась, едва успев выскользнуть из раны. Бродяга понял, что неоновые струи были лучами луны, оплавленный воск которых лился с небесного карниза. Ночь сшивала его с собой. В глазах бродяги поблескивали неприметные слезы.