Глядя на застывшие деревянные часы, она пыталась вспомнить свою жизнь с отцом и почему-то осознавала, что успела ее забыть. Вернее помнила, но какими-то урывками, не намного лучше, чем детство. Да, смерть отбросила его в какое-то далекое прошлое, когда еще была жива мать, когда Настя была маленькой, когда всё было другим. В снах он часто менял молодое лицо на старое, как маски, только карнавал был каким-то невеселым, неудавшимся. Это казалось странным, но когда она пыталась вспомнить семью, ничего не получалось, воспоминания рассыпались и не складывались воедино, как не поддающиеся склейке черепки. То есть кое-что она помнила хорошо, какие-то отдельные эпизоды, но они представлялись ей неважными, а вот важное-то как раз было навсегда забыто. Казалось, чужую жизнь она помнила лучше, чем свою. Если что-то и всплывало, то уже мертвое, искусственное, ненужное, вроде обрывка старой фотокарточки, глядя на который невозможно было понять, выпал ли он из семейного альбома или залетел под кровать, случайно оброненный давно умершей соседкой, когда-то приносившей показать свои старые снимки. От этого было грустно.
Вчера перед сном она, кутая ноги в старое покрывало, долго разглядывала тлеющую головню, показавшуюся из приоткрытой печной дверцы. Она любила подолгу смотреть на огонь, считая, что пламя, даже почти померкшее, незатухающим жертвенником продолжает таить в себе какой-то неведомый человеку смысл. Едва приметные рыжие язычки еще притворялись живыми, или может, в них на самом деле теплились последние вспышки жизни, и эти оранжево-алые ленточки, словно крошечные ручонки игрушечной куклы, пытались ухватиться за крошащийся уголь головешки, как утопающий цепляется за первое попавшееся бревно. Поверх плотных слоев сажи напластовывался робкий свет, вызолачивая подол траурного кружевного платья, и пламенеющая палитра исчезающих полосок и точек чем-то напоминала не то складки перьев павлиньего крыла, не то рябое узорочье осеннего леса. Но чему она действительно поразилась – так это фантастическому сходству между сценой, развернувшейся за приоткрытой дверцей старой печки и тем зрелищем, которое она наблюдала мгновение спустя в окне. Едва только огненные пролеты исчезли из виду, и ей уже стало грустно от расставания с этой неспособной застыть еще хоть на минуту картиной-самородком, как вдруг она увидела то же самое изображение в окне. Там, за стеклянной стенкой, ночь уже почти вступила в полноправное царствование, ей мешали лишь последние точки и едва приметные полоски заката, еще пытавшиеся если не раскроить на кусочки, то хотя бы продырявить величественную черную ткань крохотными снопами искр, вспыхивавших как неродившиеся звезды. Из-за вечных дождей и заволакивавших небо туч, закат был редким зрелищем в Волглом, и вчерашний вечер как раз и был таким исключением. Но что удивительно: этот красочный сгусток, этот неприметный отсвет сбившихся в кучу зубчатых облаков в точности повторял тление головни, совпадали даже малейшие детали, даже расположение рассеянных огненных точек и линий. Казалось, что обагренное, пропитанное горением небо пыталось подражать пейзажу, примеченному внутри печки-буржуйки. И то же самое отражение мерцало в стеклах стоявших напротив окна книжных шкафов, дверцы которых дробили выхваченное у неба изображение в пеструю мозаику, акцентируя яркие тона. Медные отблески обагряли мглистую комнату, продлевая жизнь написанной огнем картине и еще на мгновения сшивая воедино разорванные образы. Полоски суживались и тускнели, затягиваясь серой пленкой, и учительнице даже на секунду показалось обидным, что никто кроме нее никогда уже не увидит этого божественно-совершенного сходства, и, разумеется, не поверит, если рассказать об этом.