Сел как-то вечером, написал заявление в трех экземплярах: одно — в свою партийную организацию, одно — лично Сталину, одно в ЦКК. Пишу, что губим революцию. Может, это у нас местное творчество, вредительство, так это полбеды, а если по всей России — так это контрреволюция.
Написал — всю душу вылил. Показал жене. Она говорит:
— Ты себя губишь, как отправишь это заявление, тебя назавтра же посадят.
А я говорю: пусть посадят, лучше сидеть, чем руку подымать и товарищей губить.
Ну, по ее все и вышло. Подал заявление, а через три дня меня посадили. Живо обработали, десять лет — и на Колыму.
— И вы никогда не жалели, что сделали это?
— Нет, один раз пожалел. Сильный мороз был, послали нас пеньки корчевать в лес. Инструмент был — топоры ржавые, ни лома, ни кайла. Помучились мы с пеньками, еле-еле четыре штуки вытащили. Говорим — ну их к черту, развели костер, пожгли те пеньки. Вечером приходит десятник — ничего не сделали.
Прямо из леса в карцер. А карцер — три квадратных метра и окна без стекол. Печки нет. Бегал я, бегал по этой клетке, и вдруг так мне обидно стало: других сажали, а я сам себя посадил. И что толку, что написал? Все осталось по-прежнему. Сольцу, может, стыдно стало, а Усатому — все равно, его не прошибешь. Сидел бы сейчас с женой, с детьми в теплой комнате за самоваром. Как подумал я это, стал голову бить о стену, чтобы мысли эти не смели ко мне приходить. Так всю ночь бегал по клетке и себя ругал последними словами за то, что пожалел о спокойной жизни.
Алтунин проработал с нами одну зиму. Весной 1940 года он умер в лагерной больнице от туберкулеза.
Игорь Адрианович Хорин
В конце декабря 1939 года нашу бригаду послали на «легкую работу»: мы пилили и кололи дрова во дворе пятиэтажного дома, потом разносили дрова по этажам. Разносили мы дрова по очереди, чтобы хоть немного погреться, а потом снова пилили и кололи, с восьми часов утра до шести вечера, а мороз был около пятидесяти градусов.
В теплых и благоустроенных квартирах жили работники НКВД или договорники. Там почти всегда пахло вкусной едой, иногда духами. Пробегали дети, порой слышалась по радио музыка. А у нас в бараках пахло сушившимися у печи портянками и валенками, слышны были голоса усталых и голодных людей, а порой и страшная ругань забредших в «политический» барак уголовниц. Обитатели уютных квартир боялись с нами общаться, как с зачумленными. Я не помню случая, чтобы мне предложили сесть погреться или дали поесть.
И вдруг мне неслыханно повезло: заболел нормировщик, который начислял зарплату по нарядам. Ко мне подошел начальник конторы и спросил меня, могу ли я начислить зарплату рабочим. (В моем деле числилось, что я — экономист по труду.) Вообще-то это было незаконно, имелось указание для политических: ТТФТ — только тяжелый физический труд. Но горела зарплата и временно пришлось взять з. к. с тяжелой политической статьей.
С наслаждением я вошла в контору, теплую светлую комнату, и села за стол. В конторе работали бытовички, чисто одетые, откормленные. Каждая из них имела «лагерного мужа» из начальства. Они убегали на обед и посредине работы на вольные квартиры, ходили без конвоя, начинали работу в девять часов, кончали кто когда. Из мужчин я заметила только чертежника. Его звали Игорь Адрианович Хорин. Это был желчный человек тридцати пяти лет, с виду больной туберкулезом.
Работы у меня было невероятно много: груду нарядов надо было пронормировать и расценить за какие-нибудь две недели. Поэтому я не очень замечала, что делается вокруг, работала, не поднимая головы. Очень мне хотелось подольше пробыть в конторе, отдохнуть от мороза, пилки и колки дров, таскания по этажам неподъемных тяжестей. Обратила я внимание на Хорина вот по какому поводу: одна девушка попросила его одолжить ей рубль. Он вышел и через пятнадцать минут подал ей бумажный рубль. Девушка побежала в буфет, но скоро со смехом вернулась: рубль оказался простой бумажкой, артистически подделанной под рубль. Бумажка пошла по рукам, все восхищались искусной подделкой. Игорь гордо улыбался и говорил:
— Это пустяки, то ли я еще могу сделать!
Мне рассказали, что он был знаменитым фальшивомонетчиком, подделывал номера в облигациях на те, которые выиграли. Кроме того, он был замечательным шахматистом, давал сеансы игры на тридцати досках, обыгрывал лучших шахматистов Магадана.
Я наслаждалась своей работой и только молила Бога, чтобы нарядчик подольше болел. Омрачало мою жизнь только то, что я кончала работу очень поздно, а идти ночью одной по Магадану с его темными, занесенными снегом улицами было очень страшно.