«Я умираю, — писал он, —
и хочу вам сказать, что я думаю все время о вас. Вы были последним светлым лучом в моей жизни. Помните ли вы день, когда вы сказали: „Мы идем, как обыкновенные люди“. А у меня в душе бушевала мука: ведь то, что так доступно обыкновенным людям, для нас недостижимо, как луна на небе…»
Дальше шли стихи.
Это письмо у меня отняли при очередном обыске.
Из стихотворения я запомнила только последнюю строфу:
К письму была приложена приписка его товарища:
Ему было тридцать шесть лет.
Мама
У меня болели зубы. Вечером после работы я подошла к командиру и попросила отпустить меня в больницу. Командир внимательно посмотрел на меня и изрек:
— Не надо идти, пройдет и так.
Спорить было бесполезно. Я села у печки и начала терпеть. Боль была адская. Я плакала от бессилия, от боли, от обиды. К утру боль начала проходить, но щеку вздул огромный флюс. На утренней поверке командир опять посмотрел и изрек:
— Теперь идите.
Я пошла. Мороз был не сильный, градусов тридцать пять, светило солнце, идти было десять километров. Боль прошла. Мне было жарко, да и устала я очень от бессонной ночи, от боли, от слез, от всей своей жизни.
Я решила отдохнуть и легла в сугроб. Сразу сладкое оцепенение охватило меня, я заснула. И увидела в бреду ли, во сне ли мамино лицо, красное от напряжения и гнева.
— Сейчас же вставай! — говорила мама.
— Мамочка, не надо меня будить, мне так хорошо! Хорошо так умереть и больше не мучиться. Мамочка, дай мне умереть!
— Ты умрешь, отдохнешь, а я? Я буду жить с мыслью, что никогда тебя не увижу, что ты погибла в сугробе? Я-то ведь не могу умереть, у меня твои дети на руках!
Я встала и пошла. Все плыло у меня перед глазами. Через полчаса я без сил опять легла в сугроб и опять увидела мамино лицо, и опять встала и поплелась. Шла я эти десять километров часов пять. Ложилась в сугроб и вставала, потому что неотступно видела мамино лицо.
В больнице я свалилась без памяти с температурой 40,5 и пролежала неделю. Доктор удивлялся, как я прошла в таком состоянии десять километров.
Галя
С Галей Прозоровской мы работали на пару на лесозаготовках. Поначалу она была сильнее и ловчее меня, но постепенно силы ее начали убывать. Она работала все медленнее и медленнее, и мы кончали нашу общую норму (восемь кубометров в день на двух человек) все позднее и позднее. Все уже уходили домой, а наш штабель не был еще собран, и двигаться быстрее у нас не было сил.
Я всегда сдавалась первая.
— Бросим, Галя, завтра сложим, я больше не могу.
Галя смотрела на меня глазами загнанной лошади и говорила:
— А норма? Переходить на четыреста грамм?
(Выполнявшие норму получали 600 граммов хлеба, а не выполнявшие — 400 граммов в день. Эти 200 граммов разницы решали вопрос нашей жизни, потому что на 400 граммов хлеба в день нельзя было жить при работе на пятидесятиградусном морозе.)
— Да… Норма! Ну, поднатужимся. — Мы складывали штабель дров, причем я немилосердно «туфтила», подкладывая внутрь штабеля снег и коряги. Галя меня умоляла:
— Не надо, вдруг поймают. Какой позор! Бывшие члены партии и подкладывают в штабель снег.
Так или иначе, восемь кубометров сложены, и уже совсем темно, а идти домой пять километров. И вот мы пускаемся в обратный путь. Мороз сковывает спину, руки и лицо. Нужно все напряжение воли, чтобы идти, идти часа полтора-два по пустынной лесной дороге, когда каждая нога весит пуд, от слабости и голода трясутся колени, платок, закрывающий лицо, превращается в ледяную заслонку, дышать трудно.
Но впереди теплый барак, горячая похлебка, 200 граммов тяжелого, мокрого и такого вкусного хлеба. Впереди отдых на нарах, дружеские лица, пылающая печь. Итак, мы идем.
Каждый день мы уходим с участка все позже и позже, дорога домой удлиняется, потому что вырубка все дальше отходит от бараков.
Однажды мы с Галей шли молча, еле передвигая ноги. Было смертельно холодно. Луна сияла и, отражаясь в снегах, освещала путь. Мы уже приближались к лагерю, как вдруг Галя с размаху упала на спину и осталась лежать неподвижно.
— Галя, Галя, — тормошила я ее. Я не могла понять, умерла она или без сознания.