Вот он, Септимий, калушонок с острова Патмос домена Андрогатия семьи Альбо Ндрина, впервые в жизни встаёт на ноги и говорит «абырвалг». Говорит с акцентом — гортанным, птичьим. За что получает первую, но далеко, далеко не последнюю затрещину от своего хозяина, синьора Люпо Ваффанкуло… Вот он же, после первой ночи, проведённой у сеньора, пытается слизать засохшую кровь с меха на попе — а за окном ссорятся чайки… А вот он впервые созрецает маналулу: синьор Ваффанкуло казнит каких-то дрянных существ, пытавшихся помешать его планам. Накачанные противошоковым куски мяса с ободранными шкурами и перебитыми костями нанизывают на стальные нити, заталкиваемые в зад и пропихиваемые через рот. Потом их подвешивают на этих нитях над пропастью. Внизу проволока колючая, и вот сейчас она пройдёт сквозь падающие по нитям тела, вырывая внутренности. «Первый пошёл… второй пошёл…» — командует маналульщик. Одна тушка, слишком лёгкая, застревает на колючке и начинает содрогаться, раскачиваясь и хрипя. «Эй, кто-нибудь, дёрните там сверху!» — кричит маналульщик. Кто-то дёргает, тушка немного опускается и снова застревает, издавая бессвязные вопли, похожие на звуки птичьего базара… А вот Септимий первый раз в жизни рвёт очко. Рвёт маленькому белому ослику, совсем глупенькому, случайно забрёдшему в огород синьора Ваффанкуло. Ослик плачет и вырывается, но подросток, страстно сопя и налегая, тычет и тычет в него свой налитой, остренький, разрумянившийся хуёк. Наконец, он вонзается с такой силой и дерзостью, что разрывает сфинктер, и ослик, ужаленный этой болью, падает, издав нежнейший стон, сладостнейший звук чистого страдания и унижения — которого Попандопулос впоследствии тщетно добивался от своих жертв.
Вспомнив об этом, козёл аж посветлел ликом. Как бы не очерствел, не ожесточился он, но всё-таки память детства оставалась для него святой. Удары жизни, злоба, уныние, общая безблагодатность бытия — всё это, настигая и захлёстывая, не могло преодолеть заговорённой черты, волшебного острова памяти о прекрасных, возвышенных минутах пережитого в ранние годы. Эти минуты жили в нём, из этого родникового кладезя черпал он силы и веру в будущее.
Вновь закричала далёкая птица. Попандопулос смахнул набежавшую слезу и с чувством высморкался.
— Слющай, ты, — внезапно подал голос Рахмат, устроившийся в непосредственной близости от козла — и потому, кстати, недосягаемый для кровососущих. — Слыщищь? Это кто крычит?
— Не знаю, — неохотно отозвался козёл, совершенно не расположенный к беседе. — Чайка, наверное.
— А пачиму нэ вижу? — не отставал обезьян.
— Какая-то аномалия, — Септимий, досадуя на помеху своим раздумьям, вынужден был пуститься в объяснения. — Вот эта дымка отражает то, что на земле. Что внизу, то и наверху.
— Это апасно? — Рахмат хлопнул себя по ляжке, убивая очередного кровососа.
Козёл немного подумал.
— Нет, наверное. Но в озере лучше не купаться.
Обезьян пересел на корточки.
— Скажы, казёл. Ты хочещ мэня убить? Я тэбэ ничего не сдэлаю. Скажы правда.
Попандопулос немного подумал. Он не ожидал от старого шерстяного такой неожиданной прямоты, но решил ответить честно.
— Если ты умрёшь, я не огорчусь, — сказал он. — Но если ты просто уйдёшь со своим выводком, я не буду за тобой гоняться. Мне всё равно.
— Пачиму? Я же тэбэ враг, да? — Рахмат склонил голову на сторону.
— Ты мне не враг, — вздохнул Попандопулос. — Ты — ненужный гемморой, свалившийся на мою задницу. И даже не самый худший, — добавил он, вспомнив про гвоздь в голове.
— Если нэ враг, паслющай, — попросил обезьян. — Меня скора умэреть. Я знаю. Сэрдцем чую. И нэкому памочь. Только ты. Если абищаешь слющать и сделать как скажу, я дам тебе вот этот вещь.
Шерстяной запустил лапу куда-то под рейтузы, порылся там в шерстях и достал шарик янтарного цвета. В нём козёл опознал — с некоторым удивлением — артефакт «паяльце», редкий и ценный. Такая добыча вполне оправдывала пару-другую пустых ходок. Самому Попандопулосу за всю его сталкерскую карьеру удалось добыть «паяльце» всего один раз — и то он её вытряс из контейнера какого-то бедолаги, угодившего в обширную «парашу» и в ней испустившего дух.
Разумеется, Септимий тут же сделал равнодушную морду и посмотрел на Рахмата скептически.
— Это артефакт Зоны, — сказал он. — У меня таких было много. Я не буду ничего делать ради этого.
— Послющай всё-таки спэрва, — повторил Рахмат. — Если са мной щто-то будет, вывэди атсюда маих рэбят. Пусть жывут, да.
— Ты каждый день им говоришь, чтобы они меня убили, если с тобой что-то будет, — напомнил козёл.
— Гаварю для тэбя, щтоб тэбя пугать, — не моргнув глазом, признался обезьян. — А бэз тэбя гаварю, щтоб тэбя слюшали и падчинялись. Даведи их да мэста, аткуда мы прищлы.
Козёл задумался. Что-то не билось, не склеивалось.
— Рахмат, — наконец, спросил он. — Зачем ты вообще пошёл на Зону? Тебе в самом деле нужен этот кот?
Старик запустил пясть в подмышку, почесал, вытащил клок седой волосни, пропахшей потом, грязью и старческими болячками. Понюхал, скривился, потом подул на пальцы.