Но «безымянное» Лао-цзы и «
Один монах спросил Цуй-вэя: «С какой целью пришёл с Запада Первый Патриарх?» Цуй-вэй сказал: «Передай-ка мне подставку». И как только монах подал её, Цуй-вэй ударил его этой подставкой[65].
Другой учитель Дзэн однажды пил чай с двумя своими учениками. Вдруг он бросил одному из них свой веер со словами: «Что это?» Ученик развернул веер и стал им обмахиваться. «Неплохо, — сказал учитель, — теперь ты!» И он бросил веер другому ученику, который тут же сложил его и почесал шею. Затем он снова раскрыл веер, положил на него кусок пирога и подал учителю. Это понравилось учителю ещё больше, ибо когда нет имён, мир перестаёт «разделяется на классы со своими границами и пределами».
Несомненно, есть нечто общее между этими демонстрациями Дзэн и исходными принципами семантики Кожибски. В обоих случаях подчёркивается различие между словами и знаками, с одной стороны, и бесконечным многообразием «бессловесного» мира — с другой. Демонстрация принципов этой семантики на учебных занятиях часто напоминает
Однако Кожибски, по-видимому, всё же представлял себе этот «невыразимый» мир как многообразие бесконечно дифференцированных событий. Для дзэн-буддиста мир «таковости» не является ни одним, ни многим, — он ни един, ни дифференцирован. Если кто-нибудь станет настаивать на существовании в мире реальных различий, учитель Дзэн поднимет ладонь и скажет: «Не прибегая к словам, пожалуйста, укажите разницу между моими пальцами». Сразу становится ясно, что «сходство» и «различие» представляют собой абстракции. То же самое можно сказать о всех других определениях конкретного мира, в том числе и о самом слове «конкретный». Такие категории, как «физический», «материальный», «объективный», «реальный» или «экзистенциальный» — являются в высшей степени абстрактными символами. Ведь действительно, чем точнее стараешься их определить, тем бессмысленнее они становятся.
Мир «таковости», пустой и порожний, лишает ум мысли, заставляет умолкнуть трескотню определений; он ошарашивает человека так, что тому и сказать нечего. И тем не менее ясно, что это не представляет собой буквальное «нечто». Верно, что всякая настоятельная попытка уцепиться за что-нибудь в этом мире оставляет нас с пустыми руками. Более того, попытка увериться хотя бы в самих себе, познающих, цепляющихся субъектах, приводит к внезапному исчезновению и нас самих. Мы не в силах найти «я», отличное от нашего ума, и не в силах найти ум, отличный от переживания, которое этот ум — уже исчезнувший — пытался схватить. Как удачно выразился Р. Х. Блис, мы совсем было приготовились прихлопнуть муху, но в этот самый миг она взлетела и села нам на свитер. В переводе на язык знакомых понятий это можно выразить так: когда мы ищем вещи, мы не находим ничего, кроме ума, а когда ищем ум, не находим ничего кроме вещей. Мы вдруг чувствуем себя как бы парализованными, кажется, что исчезла почва, необходимая для действия, выбита из-под ног опора. Но так и должно быть. Через миг мы ощущаем, что можем действовать, говорить и думать с не меньшей свободой, чем раньше, но в каком-то новом мире, странном и чудесном, из которого исчезли «я» и «другие», «ум» и «вещи». Как говорил Дэ-шень:
Только тогда, когда в твоём уме нет вещей, а в вещах нет твоего ума, — ты свободен и одухотворён, пуст и чудесен.[66]
Это чудо можно обозначить разве что как какое-то особое чувство свободы действий, — оно рождается, когда мир перестаёт восприниматься как некое стоящее перед человеком препятствие. Это не та свобода в грубом смысле слова, когда позволено «пуститься во все тяжкие» и действовать согласно малейшему капризу. Это открытие свободы в любых, самых прозаических вещах, ибо когда исчезает чувство личной обособленности, мир уже не представляется с трудом преодолеваемым внешним объектом.