Он любил утренний свет, любил за его свежесть и неиспорченность – никто еще не успел им как следует попользоваться. Что угодно может случиться, когда эти мягкие розовые губы приникают к миру, и он задержался на миг – чисто для самого себя, – прежде чем выволочь девушку из силосной башни. Она сопротивлялась сильней остальных, ссадив себе во многих местах кожу и начисто обломав ногти на стертых до крови кончиках пальцев. Брыкалась и визжала; наручники клацали у нее на запястьях, руки тщетно силились разорвать сковавший их металл. Он тянул ее, пока оба бедра не приподнялись от земли, а потом сделал глубокий вдох и прикоснулся к полоске кожи электрошокером. Когда она обмякла, бросил ее ноги, а потом отступил в сторонку, чтобы промокнуть пот с лица. Обычно после этой силосной башни работать с ними было проще. Страх. Жажда. Эта оказалась бойцом, и он подумал, что, наверное, это добрый знак.
Когда дыхание замедлилось, он закатил ее на расстеленный пластиковый брезент, снял одежду и не спеша вымыл ее. Это была очень важная часть, и, хотя она была очень красивой в утреннем свете, он сосредоточился на ее лице, а не на грудях, на ногах и не на том месте, где они смыкались между собой. Смыл запекшуюся кровь с кончиков пальцев, тщательно вытер ей лицо. Раз она дернулась, когда губка скользнула в подколенную ямку, а потом еще раз, когда коснулась плоского живота. Когда ее веки затрепетали, он еще раз воспользовался шокером и после этого стал двигаться быстрее, зная, что скоро свет наберет силу и состарит ее, представляя, насколько по-другому она будет выглядеть, если он будет ждать слишком долго. Когда ее кожа была вымыта и высушена, шелковым шнуром связал ей лодыжки и запястья, а потом положил ее в машину и поехал к церкви. Дверь была опечатана желтой лентой, но разве имеют значение все эти печати? Или полиция? Или само по себе беспокойство?