Я подавил желание обнять ее: не уверен, что нам обоим этого бы хотелось. Мы были любовниками когда-то — однажды, дважды, пять раз — как посчитать. Я не считал, я наслаждался. Почти двадцать лет назад это было, и все же между нами оставалось еще «нечто такое».
Это было искушение. По многим причинам. Даже если забыть о гормонах — хотя я слишком часто думаю не той головой, что между ушами. Мы с Энди любили друг друга — чистой любовью — двадцать лет, и вот теперь ее муж, мой друг, погиб, и, возможно, нам стоило бы помянуть его жизнь чем-нибудь очень тайным и личным.
Но не под одной крышей с моей женой.
Я понимал, что играю в благородство, хоть это и звучит глупо, пытаясь удержать ее от нашей вылазки. И Энди, и я знали, что случится, когда и если мы выйдем на нее вместе, и, возможно, я старался, хоть и не впрямую, убедить ее остаться дома.
Я взял ее руку в свои и поднес теплые мягкие пальцы к губам.
— Старый друг, — сказал я, — мои глаза радует твой цветущий вид.
Хрен с ним, с благородством, просто вспомним, что Уолтер Словотский из тех, кто заботится о своих друзьях. Энди — первый раз с того времени, как пришла весть о смерти Карла — была в прекрасном настроении. И я не рискну его испортить ни за каким хреном — в любом смысле.
Когда не знаете, что делать, — поешьте, попейте, поспите — одни или с кем нравится. Эти занятия можно и сочетать.
Наши с Кирой покои были пусты. Я разделся, вытянулся под простыней и тут же уснул.
Интерлюдия
Все тот же сон
Все тот же кошмар.
Мы стремимся вырваться из Ада, миллионы мчатся по бескрайней равнине. Тут все, кого я любил, и другие лица, знакомые и незнакомые.
За нами, затмевая горизонт, гонятся вопящие демоны — похожие то на персонажей мультфильмов, то на расплющенных или вытянутых волков, и я боюсь их до судорог, до того, что дыхание перехватывает в морозном воздухе.
Выход впереди — золотая лестница пронзает тучи, и кто-то уже лезет по ней, непрерывный ручеек бежит и пропадает в ватной серости. Я не знаю, кто успел выбраться, и только надеюсь, что дети мои среди успевших.
Кое-кто уже миновал тучи, но всем нам не успеть: демоны приближаются слишком быстро и вот-вот схватят нас.
И тогда я вижу его — Карла Куллинана, отца Джейсона. Он стоит над толпой, на голову выше всех, лицо его сияет, на руках, на груди, на бороде — пятна засыхающей крови.
— Надо удержать периметр, — говорит он. — Кто со мной?
И улыбается, будто мечтал об этом всю жизнь, чертов болван.
— Я, — откликается кто-то.
Из толпы выходят люди — некоторые окровавлены, некоторые искалечены.
Вперед проталкиваются Франклин и Джефферсон, а с ними толстая старая негритянка; плечи ее согнуты долгими годами тяжких трудов. А может, это и не Джефферсон волосы у него не белые, а грязно-рыжие. Не важно: он наш.
— Прошу вас, мадам, — говорит он напряженным голосом — уходите с остальными.
Она фыркает.
— Я тридцать семь лет скребла у белых полы, чтобы выкормить и выучить шестерых детей. — Руки ее сжимаются в кулаки. — И неужто ты думаешь, засранец, что я дам этим гадам добраться до моих деток?
Франклин усмехается.
Он просит у вас прощения, мадам.
Джефферсон низко кланяется.
— Прошу простить меня.
Другой человек — пушистые брови нависли над всевидящими глазами, висячие усы белы как снег — прикусывает сигару, потом отбрасывает ее, выругавшись.
— Удержать можно, — говорит он. Голос его звучит чуть пискливее, чем я думал. Но это говорит он сам, а не актер Хэл Холбрук. — Только людей нужно больше.
Карл смотрит на меня — все они смотрят на меня: Джефферсон, Твен, Ахира, старый сумасшедший Земмельвейс, все они — и он, с окровавленным недоуменным лицом.
— Уолтер! — говорит он. — А ты чего ждешь?
И тут я просыпаюсь.
Глава 3,
в которой излечивается икота, съедается ужин и организуется поездка
Уверенность в бессмертии основана на нашем нежелании мириться с иным исходом.
Одним желанием ничего не добьешься. Будь оно так — нам бы только и надо было, что научиться желать получше. Уж кто и умеет желать, так это я — и что?
Это называют «очеловечением вещей». И ничего плохого в этом я не вижу.
Я помню, как впервые понял, что к вещам можно относиться, как к людям. Мне было тогда лет пять или, может, шесть.
Дело было так. У Стаха (тогда я звал его Папулей) была Большая Машина — «бьиюк-старфайр-98» 1957 года. Он купил ее в Лас-Вегасе, когда ездил туда первый и последний раз. Последняя, лучшая модель классического американского большого автомобиля, зверь с восьмицилиндровым мотором в три сотни лошадиных сил и львиным рыком. Двухцветный, черно-желтый, как шершень, изогнутые крылья и багажник, на котором можно разбивать лагерь.