Сэмми Дэвис по-прежнему оставался крупной звездой, затем звездой уже не такой крупной, а потом превратился просто в человека-легенду, который был знаменит тем, что таскался с белыми девицами и обнимался с Никсоном. О нем ходила и другая легенда — что он был чертовски талантливый актер эстрады, но эта легенда почему-то явно отступала на второй план, главным же представлялось то, что он таскался с белыми девицами и обнимался с Никсоном. В конце концов многолетнее курение настигло Курильщика-Смоки. Рак горла. Еще до того, как Сэмми Дэвис навсегда отправился в Вечное Казино, когда у него, исхудавшего и изможденного болезнью, после операции остался лишь шепот взамен прежнего несравненного голоса, Голливуд уже поспешил со своими звездными подношениями, наградами и почестями, которыми он так любит осыпать умирающих светил: «Мы будем скучать по тебе, дружище. Вот тебе почетный значок; спасибо, что станцевал». После его смерти от нового черного Голливуда, от молодого черного Голливуда посыпались сплошные похвалы в его адрес: дескать, какой же Сэмми был талант, и что он был настоящим Джеки Робинсоном от шоу-бизнеса, и что если бы Сэмми не водил дружбу с белой братией, не останавливался в белых гостиницах, не миловался с белыми звездульками и не делал всего того, что ему только взбредало в голову и за что ему всегда так влетало от чернокожей общины, — то где бы «мы» были сейчас!
Забавно… Хотя нет, чего уж тут забавного. Грустно. Очень грустно. Наконец Сэмми завоевал то уважение, которого он добивался всю жизнь, но для этого ему вначале пришлось умереть.
И наконец, Синатра. Он прожил на свете восемь десятилетий с лишком, причем больше пяти из них — уже будучи знаменитостью из знаменитостей. Мы слушали его записи, смотрели его фильмы, читали все до одной сплетни — правдивые или лживые, хорошие или плохие, — какие о нем распускались в печати. Но, мне кажется, если бы Фрэнк прожил в десять раз и еще на десять десятилетий дольше, то даже тогда мы бы так никогда по-настоящему и не узнали этого человека. Он одинаково легко радовался жизни в обществе принцев, президентов, сутенеров и гангстеров. Он мог сердечно обнять человека, а уже в следующую секунду с не меньшим удовольствием оставить от него мокрое место. Но Фрэнку прощали это. Ему прощали это, потому что, если бы он хоть на долю процента изменился, то уже перестал быть Синатрой. А в конце-то концов быть Синатрой — это все, что умел Фрэнк. Пусть есть певцы лучше него, пускай нетрудно отыскать более талантливых актеров, да и более яркие личности тоже найдутся, но я сомневаюсь, что когда-нибудь кто-нибудь еще сумеет столь легко, безмятежно и совершенно справиться с ролью звезды, как это удавалось Фрэнсису Альберту Синатре.
Я вернулся из изгнания, куда меня сослали Эд Салливан и агентство «Уильям Моррис», но так никогда и не оправился от этого. Те два года, на которые я выпал из прежней жизни, с таким же успехом могли бы оказаться сотней лет. Клубы, большие модные клубы, регулярно закрывались. «Сайрос», «Копакабана», при всем своем могуществе, безуспешно сражались с неминуемой гибелью. Толпы поредели. Для большинства людей куда более удобным местом развлечения становились гостиные. В новом мире стиль времяпрепровождения в ночных клубах, среди певичек и коктейлей, выглядел самопародией.
Этот новый мир был таким местом, где устраняли президентов, а также их братьев, а также борцов за гражданские права — по списку. Войны разыгрывались в ночных выпусках новостей, на улицах, в университетских кампусах и практически всюду, кроме собственно военных зон. Наступило время протеста, расового смешения и свободной любви, тихой ярости и раздора между поколениями.
И люди говорили об этом. Комики проходились на этот счет. Тебя считали избитым, старомодным занудой, отставшим от жизни, если ты этого не делал.
К тому моменту, когда я вернулся из небытия, выяснилось, что голос, который я обрел в тот вечер на шоу Салливана, уже не был единственным в своем роде: он был всего лишь одним из многих. Я оказался даже не бывшим, а никогда не бывшим.
Но я продолжал работать, соглашался на любые выступления, какие мне перепадали, потому что… Даже не знаю почему. Потому что поначалу у меня теплилась слабая надежда, что мне еще удастся обрести новый голос, прорваться через общий гвалт и пробиться поверх чужих голов. Когда же эта мечта окончательно лопнула, то я продолжал выступать просто потому, что не представлял, чем еще можно заняться. Среди неуклонно редеющих толп, во все более скромных заведениях, еще мелькали кое-какие знакомые лица — люди, которых можно было, пожалуй, считать приятелями. Это была жалкая пантомима жизни: без друзей, без семьи и без возможностей, очень далекая от той картины, о какой я когда-либо мечтал. Но, вероятно, весьма близкая к существованию, которого я заслуживал.
Наши дни