Мое сердце заколотилось со сверхзвуковой скоростью, и его стук заглушил для меня все остальное. Я взглянул на зрителей, но не увидел их, ослепленный ярким электрическим светом, бившим мне прямо в глаза. Только темные силуэты — живое чернильное пятно. Хлопающие тени — и телекамеры. Три громоздких чудища, нацелившие на меня свои глазищи. Через них вся Америка смотрела на меня.
Не смог выдавить из себя улыбку.
Не смог.
Аплодисменты стихли.
Наступила тишина.
Снова тишина. Та самая тишина, на дно которой я заглядывал вот уже столько лет. Пустой провал.
Только…
На этот раз провал не был пустым. На этот раз, словно перед умирающим, передо мной начал крутиться фильм моей собственной жизни, у меня перед глазами стремительно проносились картинки из прошлого. Название: «История Одного Человека». Вот я, много лет назад, за семьдесят кварталов отсюда, в совершенно другом мире, смотрю по телевизору шоу Салливана в гостях у Бабушки Мей. Вот я работаю в эстрадных театриках, в клубах Виллиджа, а вот «Копа», Тахо и Лас-Вегас, вот звезды, на разогреве у которых я выступал, вот представления, которые я завершал. Я увидел со стороны, как я осилил дорогу и взобрался на гору. Я увидел все то, без чего мне никогда бы не подняться туда, где я теперь стоял.
Чего мне это стоило!
Я увидел, как я кривляюсь и несу чепуху, чтобы работяги в лагере лесорубов не избили меня. Как танцую перед южанами-расистами, чтобы те меня не линчевали. Как трусливо увиливаю, когда Фрэнсис ставит на кон свою карьеру, только чтобы поцеловать меня. Как меня травят из-за Лилии голливудские громилы. Как я женюсь на женщине, которая мне безразлична. Как упускаю женщину, которую любил больше и дольше всего на свете, и позволяю ей ускользать все дальше и дальше от меня.
А потом — как я выбрасываю из своей жизни Сида Киндлера, чтобы какой-то посторонний парень мог сделать вид, будто это он меня протолкнул куда нужно.
Чего мне это стоило.
Чего мне это стоило…
Это стоило мне всего.
В приступе внутренней опустошенности я отчетливо увидел, как Джеки Манн виляет и кланяется, лебезит и пресмыкается, лизоблюдствует и подличает, унижается и раболепствует, скулит и все рвет, рвет от себя клочки, и все рвет, рвет себя на клочки, пока наконец то, что от него остается, не превращается в невидимку без голоса и без лица.
Джеки Манн.
Джеки Манн?
Джеки Ничтожество. Я стал ничтожеством. Я не стал ничем иным, кроме как ничем.
Джеки Манн?
Джеки Манн.
Я обратился к зрителям, я обратился ко всему миру:
— Добрый вечер, я — Джеки Манн… Я — негр. Я сообщаю вам об этом, потому что я не всегда был негром. Раньше я был цветным. Насколько я понимаю, скоро мы начнем называть себя чернокожими. Мы постоянно меняем самоназвание. Наверно, мы надеемся, что белые окончательно запутаются — и тогда нас наконец полюбят: «Ненавижу этих…» — «Кого?» — «Да этих, ну как их… цве… не…че… Не все ли равно!» Мне кажется, негры начинают наконец-то пользоваться уважением. Раньше, если ты негр, ты должен был садиться в конец автобуса, топтаться в конце очереди. А теперь, когда отправляют солдат во Вьетнам, все, как один, твердят: «Ах нет, пожалуйста, вы, негры, идите первыми, мы вас пропускаем». Что ж, я думаю, из негров во Вьетнаме получатся очень хорошие солдаты. Нас пошлют в чужую страну, где нас ненавидят, где люди ни за что ни про что рвутся нас убивать. А для нас это — привычные будни где-нибудь в Бирмингеме, штат Алабама. Я даже не уверен, идут ли там, во Вьетнаме, вообще какие-нибудь боевые действия. Наверно, это губернатор Уоллес наконец-то нашел правильный путь к интеграции: «Ну вот, вы, негры, давайте живо полезайте вот в этот корабль и плывите отсюда… а мы все потом за вами приедем».
Люди не смеялись. Черта с два! Люди стонали. Они стонали и стонали, их стоны накатывали волна за волной. Эта подкованная, толковая нью-йоркская аудитория еще никогда не видела, не слышала, не встречала ничего похожего на меня — молодого чернокожего комика, который заливал не насчет теши или своего последнего сумасшедшего свидания — который измывался над своей черномазостью. Я уверенно вышел на сцену и бросился в бой. Я постоял за себя, за свой народ. Мои байки били прямо в цель. У меня была своя позиция, своя точка зрения.
У меня был свой голос.
Я исполнил один номер — про то, что не хочу собирать хлопок, поэтому даже кусочка ваты из флакончика с аспирином не вытащу, — и мне пришлось замолчать, такой тут поднялся хохот с хлопаньем пополам. Мне пришлось подождать, пока публика не нахлопается досыта.
Я начал мысленно подрезать свои сюжеты из боязни, что к отпущенным мне пяти минутам добавятся еще три.
Пять минут.
И я их заполнил. Я заполнил их настолько, что они лопнули. Если и был еще такой ловкий комик — подскажите мне кто. Если и был человек смешнее меня, напомните мне его имя. На протяжении тех пяти минут я был свеж, остер и опасен. Я превзошел самого себя. Таким мне уже никогда не суждено было предстать.