Мы зашли за штабель с мукой, Федор сказал:
— Оставь Наталью, слышишь? Не доводи… — Он посунулся ко мне, толкнул плечом, прижал к мешкам штабеля. — «Зачем под ящик полез…» — передразнивая меня, воскликнул он. — В душу мне не лезь… Не лезь мне в душу. Ты небось не смог, хоть машина твоя, а я сумел, выдюжил…
Я видел, что он ищет ссоры, готов ударить меня, губы его плотно сомкнуты, побелели от напряжения, на шее напряглись мышцы.
— Очень ты мне нужен! — закричал я в самое его лицо. — Мне для газеты, Рябов просил…
— Чего-о?! — проговорил Федор, отпрянув от меня. — Чего еще? Для газеты?..
Видно было, что такого он никак не ждал. Я тотчас понял, как неуместно было мое восклицание, теперь от Федора ничего не добьешься, для газеты он не станет о себе рассказывать. Повернулся и пошел к берегу. Перекур кончился, я опять занял свое место в веренице грузчиков. Сбросив мешок наверху штабеля и сходя вниз, увидел поднимавшегося по трапам Федора. Он прошел мимо, вытянувшись под мешком, как струна, не подняв глаз, в лице — ни кровинки.
На следующий день у меня произошло неприятное объяснение с редактором, я сказал, что писать о Федоре не буду, не могу его понять, а формальная отписка меня не устраивает.
Рябов молча смотрел на меня, мне показалось обиженно и даже сердито.
— Федор остается за тобой, — сказал наконец Рябов. — Что-то у человека сложное в жизни, а поступил он смело, честно. Мы же не формалисты, а журналисты, помощники партии, и можем и должны понимать людей, относиться к ним терпимее, уважительнее… Может быть, Федору как раз и недостает внимания, моральной поддержки… Одним словом, за тобой эта тема остается. А в передовой я упомяну и Федора, и Данилова.
— Рассуждать легко, а попробовал бы ты с ним поговорить, — сказал я обиженно.
— Смотря как поговорить… — задумчиво произнес Семен. — Я тебе вот что скажу, — оживился он, — по себе знаю: самое трудное в нашей профессии — говорить с людьми. Разговорить человека можно только, когда он в тебе самом увидит человека — думающего, способного понять страдания или радости другого, мудрого и справедливого. А иначе будет формалистика, ерунда, одним словом. Научить тебя, как разговаривать, я не могу, мне самому надо овладевать этим искусством. Дерзать, дружок, надо, дерзать! Бери-ка гранки первого номера и садись вычитывать, опять мы с тобой заболтались… Кстати, после обеда зайди к начальнику политотдела, ты ему нужен. Гранки, которые не успеешь вычитать, закончишь вечером.
— А зачем?.. — спросил я. — Чего ему надо? — Мне показалось, что Рябов знает, в чем дело, но почему-то не говорит.
— Кирющенко сам тебе объяснит… — уклончиво сказал Семен. — Кстати, и о геологах поговоришь.
Сразу после обеда, то есть наспех проглоченных разогретых прямо в банке на моей печке рыбных консервов — никакой столовой в Дружине не было — я предстал перед начальством. Сидел Кирющенко за столом, заваленным газетами, книгами и журналами, которые я привез из Москвы по его телеграмме. Стол был особый, сработанный затонским плотником, грубое подобие письменного, скорее похожий на саркофаг, затянутый не сукном, а малиновой байкой, из которой шьют лыжные костюмы. Стулья, массивные, с неуклюжими, как доска, спинками, были обтянуты той же байкой. За столом-гробницей в кителе с наезжавшими на пальцы рукавами Кирющенко казался небольшим и не страшным, но уперся он в меня таким неуступчивым взглядом, что стало не по себе.
— Вот что, журналист, — решительно сказал он, — придется тебе взяться за драмкружок…
Я ждал чего угодно: выговора за то, что еще не вышел ни один номер «Индигирского водника», нравоучений по поводу бегства «Индигирки» в открытое море — он же недаром меня туда посадил, — еще какого-нибудь’ разноса. Но только не драмкружка. Никогда в художественной самодеятельности участия я не принимал по причине отсутствия таланта. Сидел я против Кирющенко оглушенный, не произнося ни слова. Он смотрел на меня холодным, строгим взглядом и, видимо, ждал, что я скажу.
— Так я же не умею… Ну никогда, ни в одном драмкружке… — беспомощно пробормотал я.
Кирющенко встал, подошел к окну, повернулся ко мне спиной, что-то разглядывая за стеклом. А может быть, просто смотрел в «никуда», как это бывало, когда его одолевали какие-то мысли. Вдруг стремительно повернулся ко мне.
— Слушай, кто тебя здесь будет спрашивать, умеешь ты или не умеешь? — заговорил он. — Меня тоже не спрашивали. Сказали: «Надо!» Работал наборщиком, таким, как ваш Иван, разве что постарше. Есть партийная дисциплина, понимаешь?
— Понимаю, — сказал я. — Работа у вас ответственная, нужная. А то — драмкружок, можно бы и без него обойтись… Вот газета — другое дело…