— Слушай, журналист, надо съездить к геологам, посмотреть, все ли там благополучно. Отвезти лекарства. Если много больных, направим врачей. А пока их отрывать нельзя, придется тебе первую разведку провести.
Я молчал, все еще под впечатлением проводов Васильева. Кирющенко искоса глянул на меня, сказал, что почти все затонскив' лошади ушли в Абый в распоряжение местных властей, поехали многие работники пароходства. Выходило так, что, кроме меня, на Аркалу послать некого.
— А ехать на чем? — спросил я, в душе благодаря Васильева за то, что он помог мне настроиться на деловой лад и не отказываться от поездки к геологам. — Триста километров в один конец; целая экспедиция.
— Н-да!.. — протянул Кирющенко. — Вижу серьезно относишься к делу. Целая экспедиция, это верно, а все-таки съездить придется: Кому, как не тебе, ты даже лыжи свои привез…
Не думал я, что Кирющенко способен прибегнуть к лести даже в этих исключительных обстоятельствах.
— Лыжи тут ни при чем, — сказал я угрюмо, проводы Васильева не давали мне покоя.
Кирющенко посмотрел на меня долгим взглядом и не предполагал, наверное, столь прохладного отношения к поездке на Аркалу.
— Посоветуйся с Гринем, — сказал он, — оставшиеся лошади в его распоряжении. Не забудь к врачам сходить, получить инструктаж.
— А вам не жалко, что Васильев уехал? — спросил я, облегчая ДУШУ.
Кирющенко свел белесые брови, чуть-чуть выпятил губы и молча смотрел на меня, никак не ждал такого вопроса.
— Что это вы оба — и ты, и Рябов — взялись жалеть Васильева? — спросил Кирющенко.
Мне Рябов ничего такого не говорил, я и не знал, что он жалел Васильева.
— Пришел прямо с аэродрома, Рябова там не было… — сказал я, пытаясь объяснить, что мы с ним не сговаривались. — Я ничего не знаю.
Кирющенко потупился и как-то неуверенно сказал:
— Что же теперь жалеть?.. После драки… — он посмотрел на меня, и мне показалось, что ему все же не по себе. Не все ладно в душе Кирющенко.
— Почему вы его не проводили? — спросил я.
— Не любит меня Васильев, — помолчав, сказал Кирющенко. — Ты же знаешь.
— А может, душевнее надо было с ним?.. — робко заметил я, имея в виду не проводы, а все, что было до его отлета.
— С Васильевым душевнее? — Кирющенко усмехнулся. — Душевностью его совсем под расстрел… Сейчас еще спасти можно, чело-век-то он честный… по-своему. А в общем, ты прав, много на себя беру, слишком много для одного человека. Людей не умею поднять, воспитать. Сорвусь когда-нибудь… Ну, а как не брать на себя? Нельзя не брать. Строить стране надо, пока дают время. Немцы в Европе хозяйничают, а кто скажет, что потом? Не хочется каркать, а иной раз спросишь себя: а ну как на нас повернут?.. Давай за дело приниматься, нету у нас с тобой времени на переживания. Пойди сам договорись с Рябовым, на сколько дней он тебя отпустит. Сторонится меня, то ли из-за Васильева, то ли забыть не может, как я его честил перед следователем. А что было делать? Душевность не всегда помогает. В больницу загляни, как бы доктор в Абый не уехал помогать районному врачу… Да, на переживания у нас времени нету… — со значением сказал Кирющенко.
Я ушел от него еще более растревоженный. Было ясно, что после ревизии Васильев не мог не сдать пароходство, должен был уехатьи все-таки почему-то его отъезд разволновал нас, наверное, каждого по-своему. Кирющенко храбрится, не хочет показать каких-то сомнений, но они поселились в его душе, не дают ему покоя. Может быть, он винит себя в том, что не понимал Васильева так, как должен был бы понять, не увидал за его порывистостью и необдуманными поступками чего-то важного для нас всех: смелости, стремления жить «на полную железку», как говорили у нас механики, имея в виду последнюю зарубку на регуляторе подачи пара в машину — «самый полный», и еще чего-то… А теперь Кирющенко винит себя в том, что не сумел понять и поправить Васильева, винит и не знает, как бы он должен был поступать. А кто это знает?..
Но, может быть, я все это придумал и Кирющенко ни в чем не винит себя?
От горьких размышлений я освободился у самой больницы.
Доктора я и в самом деле уже не застал. Встретила меня Наталья, Сидела она на высоком табурете в комнатке аптеки перед небольшими лабораторными весами, готовила какие-то лекарства. Я не видел ее давно, меня поразило ее осунувшееся лицо, какой-то неподвижный, безразличный взгляд. Медленными движениями она брала разновески, опускала их на роговую чашку весов и так же медленно сыпала из банки на другую чашку белый, похожий на пудру порошок. Опять, наверное, у нее какие-то осложнения из-за Федора.