— Каждый день, — сказал Рябов и помолчал. — Понимаю, что добра мне хочет и душой не кривит, и не могу с ним просто. Неловко как-то, знаю, что отрывает время от своих дел, что они ему покоя не дают, и не могу слова по-человечески сказать. Глупо, взрослый человек, редактор, — Рябов усмехнулся, — и не робел перед ним никогда; что не робел — спуску ему не давал, когда считал его неправым. И вот не могу просто так с ним… Вижу, что он ждет объяснений, знаю, что поможет, сделает все, о чем его попросить, даже на «материк» отпустит, и все равно не могу. Вот ведь привычка въелась к этим деловым разговорам. Больше тебе скажу: как увижу его в дверях, радуюсь, как бы сама жизнь ко мне в палату заглянула с ее противоречиями, суматохой, напором… Так бы, кажется, и поговорить с ним о затонских делах, о судоремонте — с ним же всегда интересно, ты знаешь… А вот сядет он здесь и вижу — сказать ему мне нечего, не привык он так просто болтать, а о деле ему врачи не разрешили со мной разговаривать, чтобы не волновать. Сидим друг перед другом истуканами и молчим… Оставим эту скучную тему. Как там у Данилова? Все еще свидетеля требуют?
Я рассказал, что недавно был у следователя, хотел — выяснить, нельзя ли обойтись без свидетеля. Он спокойно объяснил, что верит Данилову и хочет ему добра, но без свидетельских показаний смягчить приговор суда будет трудно, закон есть закон. А Данилов все еще не хочет просить Наталью сходить к следователю.
— Ей, знаешь, тоже не сладко, — сказал Рябов. — Я как-то тут завел было разговор о Федоре, вижу, глаза слезами набухают, и замолчал. Любит она Федора, и ничего ты не сделаешь. Какой он ни есть; любит, и все! И слава богу, что на свете еще есть такая любовь. Ты знаешь, я не сторонник высокопарных выражений, у тебя всегда их вычеркиваю, а тут хочу сказать: да здравствует любовь!
Я подумал, что он начинает выздоравливать, и не только от воспаления легких. Жажда жизни постепенно возвращается к Рябову.
На улочке у больницы от избытка чувств я глубоко вдохнул холодный и какой-то необычный, не просто прозрачный, а цветной — синий воздух. Огляделся и впервые за эти тягостные для себя дни вдруг увидел, как все — и близкая тайга с кое-как понатыканными на прикрытом снегом болоте лиственницами, и поселок, и снега за домами, и сам воздух — все стало синим и налилось обжигающим глаза светом.
Я шел по улочке над протокой к дому редакции и думал о том, как хорошо жить и как еще много нам надо сделать — всем нам, в нашем крохотном поселочке, чтобы встретить навигацию окончанием судоремонта. Но думая о судоремонте, я почему-то представлял себе не пароходы и баржи, не паровые машины и привальные брусья, а людей, с которыми жил бок о бок и которые, как мне казалось, сейчас так же радуются и свету, и синему воздуху, и просто жизни…
VI
Солнце сияло в чистом небе напролет с утра до ночи. Сугробы заметно осели, кое-где их бока оплавились тонкой стеклянной корочкой, щепа около домов и палаток вытаяла и зачернела. Вечерами тайга за поселком, уставшая от дневного голубого огня, стояла сонная, покойная, отдаваясь легкому морозцу. В стеклянной тишине на улочке был слышен ровный перезвон — под ногами лопались выросшие за день в сторону солнца ледяные иглы… У всех проснулся, бродяжий дух, в затоне только и разговоров было о близившейся навигации, о скором завершении судоремонта и о том, кто на каких судах будет плавать. Да и я, лишь недавно вкусивший речной жизни, вглядываясь в слепящую даль пока еще замерзшей, но вот-вот готовой вскрыться реки, испытывал странное беспокойство.
Как-то разом потеплел ветер. Дома на берегу стали словно проваливаться: вода в протоке, поднимаясь со всплывшими судами поверх примерзшего ко дну льда, топила береговую кручу. В главном русле Индигирки по сизому льду потекли робкие прозрачные струи и засинели речные дали. Лед полутораметровой толщины на Индигирке вместе с пятисоттонной баржей, стоящей на городках, стал медленно подниматься, а воды в пробитой во льду, к устью протоки, канаве все еще не хватало для того, чтобы баржа всплыла и ее можно было бы до начала ледохода вдернуть катером в протоку.
И опять, как и во время зимнего аврала, решили взорвать лед
ниже устья протоки и успеть до ледохода увести баржу в затон. На Индигирку лишних людей не пускали. Стариков приказом объявил, что подготовка к навигации всплывших в протоке судов должна идти обычным порядком и что во взрывных работах и буксировке баржи будут участвовать лишь назначенные им люди под его личным руководством. Опять он брал на себя ответственность за исполнение сложного и опасного дела.