Было еще раннее утро, тонкий ледок розовел в тени на лужах, прохладой тянуло из тайги, где меж кочек прятался слежавшийся грязный снег. Рябов все еще находился в больнице, хотя совсем поправился, врачи требовали не выходить на холод три недели, так полагалось после воспаления легких. В редакции я по-прежнему работал один и поспешил теперь к себе готовить материал в очередной номер.
Я сидел за правкой заметок, а мысли о Данилове не давали покоя. И вдруг я понял, что не смогу спокойно работать, пока вся эта история со свидетелем не распутается. Надо что-то делать, как-то уговорить Наталью, дальше тянуть нельзя. Самому мне просить ее не хотелось, особенно после неудачной попытки Рябова в больнице затеять разговор о Федоре. Как бы совсем не испортить дела, меня она почему-то терпеть не могла. И тут у меня возникла идея попросить Машу. Я довел до конца правку очередной заметки и отправился разыскивать девушку.
Конторка Гриня, где теперь жили Наталья и Маша, неузнаваемо преобразилась. На окошечке светилась пронизанная солнцем марлевая занавеска, в углу стоял деревянный топчан, застеленный ослепительным пикейным покрывалом, над ним на стене была прибита оленья шкура с густой шерстью, от одного вида которой комнатка становилась уютнее. На табуретке за столиком сидел Гринь, не в шинели, как обычно, а во флотском кителе. Перед ним на лавке разместились трое возчиков, также без верхней одежды, слушали его наказ.
— Так что, Никифор, — говорил Гринь, — тебе дров возить весь день на бровку против «Двадцатки», пары поднимать, навигация для нас — перво-наперво, сам понимать должен.
Никифор, краснолицый детина с выцветшими глазами и ворохом русых волос, согласно кивал. Увидев меня, он отодвинулся, уступая краешек скамьи и продолжая внимательно слушать Гриня, объяснявшего, где брать метровые кругляки для подвоза к пароходам. Гринь одними глазами поздоровался со мной и продолжал свой инструктаж, выдерживая солидность начальника. Не любил он, когда мешали его разглагольствованиям.
Ни Натальи, ни Маши здесь не было. И тут я вспомнил, что их и не могло быть, Гринь объяснял же, что с утра обе уходят на работу, а он в их отсутствие проводит деловые совещания.
Наконец возчики были отпущены. Гринь сидел, склонив голову и глядя на свои сильные руки с набухшими венами, просвечивающими сквозь светлую кожу. Вены особенно выделялись в голубом пламени, ломившемся в оконце.
— Ребеночек у радистки народится, — сказал Гринь, — Федоров… Знаете вы про то, Маша сказала…
Подняв голову, он посмотрел на меня своими чистыми светлыми глазами. Встал, поднял с лавки шинель, натянул ее на себя, напялил ушанку.
— Придут они скоро, на обед, — сказал он, останавливаясь передо мной. — Маша из общежитий, радистка из больницы, Рябов, говорят, совсем поправился, хлопот ей поменьше стало. Сейчас придут, уходить надо.
Мы вышли на ослепляющий свет. Солнце сильно пригревало, грязный снег у конбазы почти весь стаял.
Гринь остановился и неожиданно сказал:
— Да что перед вами, извиняюсь, таиться… Давно приглянулась мне Маша. Слова ей не мог сказать. И сейчас тоже: приду, когда она ушла, уйду, когда еще не вернулась… Не время с ей об том… Может, сама когда догадается… — Гринь улыбнулся одними глазами. — Слушается меня, как отца, вижу, верит мне. Пускай сама поймет, тогда, может, скажу. — Гринь одернул шинель, поправил ушанку. — Вот вам сказал и малость полегчало…
Он стоял, раздумывая над чем-то и, сказав: «Бывайте…», пошел к складам.
Показалась Маша в телогрейке и легкой ситцевой юбке, совсем не для ранней весны наряд. Шла она с ведром в руке, из которого торчал тальниковый веник. Заметив меня, Маша отвернулась и заторопилась пройти мимо.
— Подожди, — крикнул я.
Она остановилась, озорно помахивая ведерком и искоса поглядывая в мою сторону.
— Чего тебе? — спросила она.
— Пойдем в дом, чего же посреди улицы…
В комнатке ловким движением плеч Маша сбросила телогрейку, слегка откинув голову, стянула с нее платок, обеими руками пригладила волосы. Я оглядел светлую комнатку, неловко стало оставаться в верхней одежде. Ворочая плечами, еле-еле освободился от телогрейки, снял ушанку.
— Садись, — пригласила она.
Мы присели друг против друга. Я понял, чего она ждет от меня: известий о Федоре. Широкие брови Маши сомкнулись у переносья, темные густые ресницы вздрагивали, взгляд стал тревожным и холодным.
— Зачем ты пришел? — спросила она.
— Уговори Наталью пойти к следователю и сказать правду о Данилове и о Федоре… — Я передохнул, выпалив все это на одном дыхании. — Она видела, как Федор и Николай пили вино до беспамятства. Она одна, больше никто не знает.
Маша медленно поднялась, отступила к оконцу, широкие ноздри ее трепетали, она не спускала с меня горячего взгляда.
— Так вот зачем ты пришел?! — прошипела она. — Вот зачем… — Она не договорила, дыхание ее перехватило, голос иссяк. Она стояла, вытянув шею, и судорожно глотала воздух, которого ей не хватало. — Вы хотите, чтобы Наталья сама… Федю… в тюрьму. Как ты посмел сюда прийти? Как ты посмел?.. Чтоб она сама… Федю?..