В таежных деревеньках все попрежнему, неизменно. Где-то за хребтами и реками, в больших городах что-то изменилось и отдалось сюда слабым, чуть заметным эхом. Сначала по верховым тропам и ленивым рекам проплелись рассыльные, занесшие сюда в кожаных сумах своих весть: война! И потянулись после тяжких хмельных гулянок мужики и ребята в далекие города, оставляя неизменную, глухую и широкую тайгу с ее промыслом, с зимней веселой охотой и прочной жизнью. Потом, после долгих лет войны, далекий город словно отодвинулся куда-то: перестали наезжать к зимнему Николе купцы с товарами, некому стало сбывать пахучий, пушистый промысел таежный: пушнину, шкуры сохатиные, медвежьи. Слышно было, что сместили царя и верховодить стала та самая политика, которую ссылали раньше сюда и которая в неприветливых недрах тайги изнывала, томилась, рвалась обратно в родные места и все почему-то не уходила.
Уже кончили войну, а все не возвращались ребята и мужики домой. А где-то шли бунты, кто-то кого-то усмирял.
И старики, всполошенные разрухой старой спокойной жизни и тем, что не стало купцов с товарами, что спирта уже давно никто не завозит и что приходится сидеть на самосадочном табаке и плохой самогонке, бессильно свирепели и ругались.
— Свобода, мать ее!..
Таежные деревни стояли заброшенные, забытые, словно большая, в кровавой борьбе рождающаяся жизнь проходила мимо по большим по наезженным трактам и не сворачивала на проселки, на тропы и иргисы...
Так же, как в других деревнях, мертвой была жизнь в Иннокентьевском. И хоть обозначено было это село круглой точкой на карте-двухверстке, но всего около тридцати дворов растянулось по высокому берегу ленивой и мелеющей летом реки.
Зима обложила село рыхлыми снегами и словно усыпила. Но вот в морозный полдень собаки заливчато по-новому залаяли и насторожили острые чуткие уши.
По запушенному снегом льду реки кто-то ехал, направляясь к взъезду на берег к селу.
Собаки кинулись навстречу. За ними мужики, бабы, ребятишки.
Вот запотевшая, окутанная паром, лошадь взобралась на угор. У саней люди, на людях оружие.
— Ой, батюшки! — звонко взвился бабий крик. — Никак начальство какое-то!.. Глядите-ка!..
Хорунжий двинулся вперед. Он остановился перед толпой, поглядел на нее.
— Ну, здравствуйте, православные!
— Здравствуй, здравствуй...
И обычное таежное:
— Чьи будете?
Слегка отталкивая в сторону хорунжего, встал перед толпою тот пятый, Семенов или Степанов:
— Проходящие мы... Мимо вас едем. Думаем отдохнуть. Обогреемся, чаю напьемся...
— Чаю?!
В толпе смех и укоризна:
— Ча-аю!.. Мы нонче травку пьем, бадан... Чаю второй год не пробовали...
— Чай-то таперь — до свиданье!
— Ничего, — тихо улыбается Степанов. — У нас с собой чай-то. Свой есть...
— Ну-ну!.. Воды у нас много!
Баба выдвинулась:
— Пожалуйте, господа, в мою избу: вот тутока, совсем близко!.. Пожалуйте, не побрезгайте!
За ней другая, перебивая:
— У нас пятистенная изба! К нам, господа хорошие... У нас и убоинка есть...
Мужики — помалкивающие — приглядываются. Проталкивается средь баб спорящих старик:
— Цыц вы!.. Сороки... Отстаньте!
И бабы отходят, замолкают и выжидающе поглядывают на гостей нечаянных!
Старик подходит к Степанову, оглядывает остальных. Хозяйским взглядом окидывает лошадь, шарит им мимоходом по поклаже, снегом запорошенной.
— Эх, лошадь-то как вы упарили! Выстояться ей нужно, отдохнуть.
Потом берет лошадь под уздцы и ведет в деревню:
— Пожалуйте, господа проезжающие! Пожалуйте! — спокойно, но настойчиво говорит он. И все отодвигаются в сторону, дают ему дорогу. Хорунжий крякает — не то сердито, не то довольно. Но идет за стариком, а за ним остальные.
5. Четверо довольны.
Гудит, гудит железная печка. В избе пар стоит. На столе самовар пофыркивает.
У полковника лицо помолодело, подобрело. Ах, отогревается, отходит у него застывшее сердце. В углу темнеют иконы, рядом с ними засиженный мухами Иоанн Кронштадтский, молельщик за православных, предстатель пред Господом. А по лавкам, у порога, за перегородкой, в кути крестьяне, настоящие, богобоязненные, православные крестьяне.
У полковника сердце отогревается: как же! Только что так славно в бане попарился! Правда, в черной бане, но ведь блаженство-то какое! — горячо, тело истомилось по воде, по пару. И на квадратном, плохо выбритом лице сияет отогревшаяся радость: и путь снежный не кажется уже таким бесконечным и тревожным и спутники милее. Даже вот тот Степанов, нет, нет, Семенов, кажется.
А мужики, медведи таежные — смешные такие, ничего не знают, словно на другой планете живут. Марсиане!
— Красных у вас тут не было? — как бы мимоходом, будто совсем равнодушно (а в уголках глаз затаилось знойное ожидание!) спросили их.
— Каки-таки красные? — изумленно ответили они. — Тайга у нас... Никаких красных не знаем!
— А вы что же, к белым больше? — знойное ожидание вспыхнуло ярче в уголках глаз.
— И белых не знаем... У нас тайга. Вот, почитай, год, алибо больше, как торговые к нам не наезжают. Без чаю сидим, без махорки.
— И ситцев-то на рукава сколь времени не видывали!..