Мало того, я подал ещё в Главумзак (Главное управление местами заключения) заявление о досрочном освобождении или переводе меня на принудработы, чему подлежали только заключённые на срок менее одного года.
Меня вызвали по поводу второго заявления в Наблюдком. Он должен был поддержать его перед Распредкомом, который окончательно решал дело. Наблюдком заседал под председательством судьи. От администрации присутствовал Кацвин, от воспитательной части — какая-то толстая старушка. Было и ещё каких-то пять человек.
Судья с места в карьер объявил, что я человек интеллигентный, «который имеет дело со стихиями», а потому он не верит, чтобы я имел такие дикие убеждения и считает меня симулянтом и мошенником. Кацвин спросил, отказывался ли от военной службы мой отец и, получив отрицательный ответ, заключил:
— Значит, он не был таким дураком, как вы.
Когда я в ответ на какой-то вопрос упомянул, что учился в школе Свентицкой, старушка от учебной части вдруг встрепенулась:
— Да ведь это Даня! Лучший друг моего сына! Такой хороший был мальчик. Я там сколько лет в школьном совете работала!
— И вырастили такого бандита! — пробурчал Кацвин.
И тут я узнал Лидию Петровну, мать Лёньки Самбикина.
Я сказал почтенной комиссии, что насчёт моего исправления положение совершенно безнадёжное, хотя бы меня тут держали всю жизнь, а потому будет выгоднее для обеих сторон отпустить меня на волю и дать работать по специальности. Судья возразил, что если так, то справедливость требует распустить всю Красную Армию. А так как я, по его мнению, эту армию разлагаю, то он моё заявление не поддержит. И он сдержал слово. Распредком — отказал.
Польза от этого вышла та, что я обрёл Лидию Петровну. Она рассказала, что живёт против тюрьмы, в доме надзора, и что Лёня учится на кинорежиссёра. Добрая душа, мы с ней дружили, пока я сидел.
Но пора рассказать об урках, или о «своих», как их здесь называли. Уж не знаю, класс это или прослойка, только в исправдоме они составляли большинство. Если рассудить по Марксу — орудия производства: «перо» (финка), «фомка» (ломик), «гитара» (отмычка) принадлежит им на правах частной собственности, а способ производства — чужими руками, способ присвоения — примерно тот же, что и у капиталистов. Выходит, что они только прослойка буржуазии, но прослойка, не лишённая своеобразия.
Первое впечатление я получил от них в бане. Когда я вошёл, то подумал, что попал в стан дикарей. Грудь и живот, спина и то, что пониже, у десятков людей было исписано и расписано. Я стал ходить между полок и разглядывать моющихся. Чего тут только не было? Бесчисленные девы в натуральном виде с длинными распущенными волосами или завитые барашком, с точным обозначением имён и клятвами в верности, иногда по пять штук на одном, верном до гроба «шармаче». Целые стихи похабно-сентиментального содержания с увековеченными вокруг пупа грамматическими ошибками. Затем зверинец: орлы, змеи, львы, совы… Различные виды транспорта: автомобили, самолёты, пароходы… У одного от плеча до плеча был вытатуирован со всеми техническими подробностями военный корабль, ведущий огонь по противнику. До шеи поднимался флаг с Георгием Победоносцем. Но более всего меня растрогал самокритичный рисунок, запечатлённый на казённой части одного типа: женская нога, колода карт, бутылка водки и под всем этим надпись: «Вот за что страдаю».
Я так зазевался на эту выставку, ведь художественные впечатления были очень ограничены, что забыл сам мыться. Меня вывел из эстетического экстаза звонок, извещавший о конце мойки. Пришлось облиться и выходить. В бане выдавалось бельё, всем одинаковое. Одному до пят, другому до пупа. Пуговиц не было, кальсоны крепились с помощью верёвочек. Дрань невероятная; если у кальсон не хватало полбрючины, то это ещё было счастье. Верхнюю одежду разрешалось носить свою, но у «своих» давно всё было спущено или проиграно в карты. Они так и ходили в отрепьях казённого белья.
Татуировку, «накалыванье», производили особые мастера по рисункам, трафаретам, собранным в тетрадки. Заказчики по ним выбирали рисунок, как дамы выбирают платья в ателье по модным журналам. Потом рисунок переводился серией уколов иглой на кожу и в ранку втиралась краска или порох. Операция была мучительной, рисунок долго не заживал, нарывал. К тому же татуировка облегчала поимку преступников. И всё же ни один урка не мог удержаться от соблазна. Что поделаешь — мода! Красота требует жертв.
Ещё более жестокие мучения начинались, когда надо было свести татуировку, например, если новая шмара не желала, чтобы её возлюбленный обнимал её телами её соперниц. Со мной работал один бандит, который не на шутку задумал исправиться. Он хотел покончить со своим прошлым, но расписанная кожа непрерывно ему и всем о нём напоминала. Так он принялся выжигать себе татуировку кислотой. С поразительным стоицизмом он жёг себе одну руку за другой, потом грудь, потом спину. Каждое сожженное место покрывалось язвами и затем мучительно болело месяц, а то и больше. Но иначе не выведешь.