Вот на высоком, с затейливо изогнутой спинкой стуле сидит крошечная девчушка в шелковом платьице с оборками и рюшами. Это я в три года… А вот то же лицо, но немного повзрослевшее. Коротко остриженные волосы и строгая гимназическая форма. Здесь мне тринадцать лет… И, наконец, совсем уже недавняя фотография — две девушки в кофтах с широчайшими буфами у плеч. У одной из них прическа, у другой — по-прежнему обрезанные пряди. Первая — моя подруга Саша Баранова, вторая — я сама. Мы сфотографированы в пору занятий на Рождественских курсах. В лицах обеих что-то выжидающее, тревожное.
Да, так это и было. Кончился один период моей жизни. Период, в который я еще только искала, только определялась — куда и с кем идти, за что бороться и ради чего жить. Теперь начинался новый период. Теперь все было ясно. Я была с марксистами и сама стала марксисткой — на всю жизнь, до конца. И какие бы трудности и опасности ни подстерегали меня на избранном пути — страшиться их я не собиралась.
Но не сразу проехала я на Енисей, в Казачинское. Мне представилась возможность месяца два поработать в Челябинске, на переселенческом пункте. Прибыв туда с дипломом фельдшерицы, я устроилась в амбулатории. Работа здесь давала мне возможность не только кое-что заработать, но и ознакомиться с настроениями обезземеленных крестьян, переселявшихся в Сибирь в поисках удачи.
Обязанности мои как фельдшерицы были на первый взгляд несложны, но и нелегки. Каждый приходящий в Челябинск поезд я была обязана встретить, в какое бы время суток он ни прибыл. Я должна была обойти все вагоны и выявить среди пассажиров-переселенцев заболевших, чтобы оказать им медицинскую помощь. Самое главное заключалось в том, чтобы обнаружить инфекционных больных.
Но как часто темные, невежественные из-за своей неграмотности и нищеты люди видели в нас, медиках, не друзей, а недругов! Опасаясь, что, изолировав больных в карантине, мы задержим продвижение семьи дальше, в Сибирь, их скрывали. И на какие только выдумки не шли в этих целях: прятали под кадками, в мешках, женщины прикрывали больных своими широкими юбками…
Приходилось уговаривать, убеждать, объяснять. Уставала я очень, но работа мне нравилась. Почти все переселенцы были из деревни. Разорившиеся, лишившиеся остатков своей земли, придавленные нуждой, они устремлялись в туманное для них будущее с единственной надеждой — получить «землицу» и начать жизнь сначала. Ох, как не походили эти люди со своими надеждами и взглядами на тех выдуманных крестьян, по поводу которых сломали столько копий господа народники!
Общинность, на которую народники возлагали столько надежд, давно-давно утратила тут свой реальный смысл. Никаких иллюзий относительно возможности жить по-человечески в собственно России, откуда гнала их нужда, переселенцы не питали. Они уже испытали на себе все: и гнет помещика, и произвол сельской полиции, и кабалу со стороны крепнущего кулачества. Если они здесь, в пути, продолжали держаться «миром», артелью, то лишь потому, что так было легче добиваться быстрейшего продвижения вперед и «воевать» с путевым начальством.
На переселенческом пункте я работала не одна. Кроме меня, были тут еще две девушки-фельдшерицы и врач — студент пятого курса. Всех нас объединил не только труд, но и общность политических взглядов. Мы не только оказывали переселенцам медицинскую помощь, но и вели одновременно политическую пропаганду.
Обслуживать проезжающих помогала нам, в известной мере, и железнодорожная администрация. Из ее представителей мне особенно запомнился местный служащий Иван Петрович Михайлов. Он нередко доставлял нам носилки для тяжелобольных и, как мне кажется, догадывался о нашей нелегальной работе.
Здесь, в Челябинске, произошла моя встреча с матерью.
Как-то, возвращаясь к себе после дежурства, я заметила, что в моей комнате кто-то находится. Я насторожилась, открыла дверь и… увидела мать. Она приехала сюда после того, как я написала ей, что еду к жениху в ссылку.
Поначалу встреча наша была очень сердечной.
— Олюшка, — растроганно говорила мать, обнимая меня. — Как же ты изменилась, повзрослела, похудела… — Она вдруг заплакала. — Господи, ведь это я, я виновата в том, что ты заболела… Зачем только перестала я высылать тебе деньги?.. Покарал меня бог за мой грех…
Ошеломленно смотрела я на мать. Не ее приезд удивил, а то, что она — такая твердая и непреклонная всегда — вдруг начала виниться и каяться. Я принялась уверять ее. что вполне здорова сейчас и довольна своей судьбой. Мать будто и не слышала. Она горячо стала убеждать меня не выходить замуж за ссыльного и вообще не ехать в Сибирь. Было сказано много горьких и возбужденных слов.
— Хочешь — на колени стану перед тобой? Только не уезжай туда… Не переживу я этого… — умоляла она.
Но продолжалась эта сцена недолго. Убедившись в моей непреклонной решимости поехать в Сибирь и связать свою судьбу с Лепешинским, мать умолкла.