Его лицо с тихими голубыми глазами, оправленными множеством мелких морщинок, было всегда спокойно и ласково усмехалось, а грушевидный красный нос смотрел над гигантскими «польскими» усами добродушно и весело.
Дядя Ваця, несмотря на свою тщедушную фигурку, был героем. Он очень любил вспоминать свою юность и услаждал мой слух многочисленными рассказами, где он обычно играл самую выдающуюся и самую благородную роль. И я, слушая его, всегда увлекался дядиной храбростью и благородством. Бесконечные рассказы дяди Ваци о польском восстании, где он, конечно, играл немаловажную роль, только благодаря завистникам забытую историей, восхищали меня, и я переполнялся уважением к мужу моей «единственной» родственницы.
Он торжественно показывал мне рубец своей единственной раны – след казацкой сабли на указательном пальце правой руки, и я благоговейно рассматривал его, содрогаясь ужасом кровопролитных схваток повстанцев с русскими отрядами, поражаясь благородству поляков, которые, по описаниям дяди Ваци, все до одного обладали качествами Скшетусских, Володыевских и других благородных героев Сенкевича[2].
Одно только немного смущало меня: как ни силился я представить себе дядю Вацю молодым, сильным и мужественным, я никак не мог. У меня получался в воображении или герой, ничего общего не имевший с моим дядей Вацей, или он сам, но только в своем настоящем виде, обязательно лысый, и вместо кунтуша[3] на нем болтался неизменный серый пиджак. Гигантские усы развевались по ветру, нос добродушно тянулся к врагам, а глаза тихо улыбались.
Тетя Миля скептически относилась к рассказам дяди Ваци. Она слушала, углубленная в бесконечное вязание толстых серых чулок, и ее сухие губы насмешливо улыбались. А когда дядя входил в особенный азарт и, увлекшись, увеличивал число убитых им врагов до диковинных размеров, два глаза из-под очков устремлялись на него, и дядя Ваця вдруг начинал заикаться, путаться.
– Что ты смотришь на меня? – спрашивал он в конце концов тетю.
– Ничего, – хладнокровно отвечала тетя и, обращаясь ко мне, спрашивала: – А знаешь, как он получил вторую рану, под Биржей[4]?
Дядя Ваця раздражался.
– Под Биржей! – восклицал он. – Да под Биржей пролилось крови больше, чем во время осады Севастополя!
Тетя Миля не обращала на него внимания и насмешливо-спокойно продолжала:
– Видишь ли… Собрались они там где-то возле леса. (Тут дядя начинал волноваться.) Ждали помощи. Вдруг откуда ни возьмись появились три казака, должно быть разведчики. Обычно в его глазах все увеличивается в тысячу раз, – ну, и казаков оказалось бессметное множество. (Дядя нервно вертел папиросу и делал вид, что не слушает рассказа.) Он и гаркнул: «Панове! До лясу!» – да сам первый и пустил свою клячу в чащу… По дороге большая ветка зацепила за его чамару[5], он и повис, а кто-то из своих, проезжая мимо, вытянул его плетью. Вот откуда его вторая рана!
Тетя заливалась смехом, довольная своей шуткой, а дядя Ваця, задетый за живое, хмурился и старался сделать вид, что не обращает ни малейшего внимания на выходку своей супруги, и с оскорбленным выражением на лице молча курил свою «банкротку»[6].
Был уже одиннадцатый час. Дядя Ваця, придвинув к себе лампу, оснастив громаднейшими очками нос, углубился в книгу, большую, с желтыми от времени листами. Тетя Миля, покончив с уборкой посуды, уселась в удобное старинное кресло и принялась перебирать вязальные спицы.
В комнате было совсем тихо. Только мерно и гулко стучали часы с поразительно длинным маятником, да сквозь закрытые ставни доносился шелест деревьев. Где-то в углу жужжала беспрерывно муха, попавшись в лапы паука, и начинал свою однотонную песню сверчок.
Вдруг кто-то застучал во входную дверь, застучал сильно и резко.
Тетя Миля вздрогнула, побледнела и, спустив со спицы несколько петель, застыла на месте:
– Господи! Кто это?
Дядя Ваця тоже встревоженно поднял голову.
– Кому бы приходить в такой час?
Их беспокойство передалось и мне. Дремота улетучилась, и я почувствовал некоторую жуть.
Дядя Ваця, чтобы скрыть волнение, принялся сворачивать папиросу, но руки у него заметно дрожали, а тонкая папиросная бумага рвалась не так, как было нужно.
Стук повторился снова и настойчивее.
– Вацлав, ты бы посмотрел… – нерешительно проговорила тетя.
– Да… да… – дядя заерзал на стуле. – Я сейчас. Вот папироса только не делается.
Папироса в конце концов сделалась. Дядя вставил ее в длинный деревянный мундштук и, оправив зачем-то усы, пошел в сени.
– Только ты не вылезай сразу! – дала ему совет тетя Миля. – Мало ли что может случиться.
– Ладно, успокойся. Слава Богу, видывал! – отозвался в ответ ей дядя.
Мы остались в ожидании.
Из сеней донесся голос дяди Ваци, сурово спрашивавший кого-то:
– Кто там?
Затем голос дяди тревожно дрогнул и осведомился:
– Да сюда ли?
После этого заскрипела дверь, и через секунду дядя быстро прошел в спальню.
– Что? Кто там? – спросила его тетя.
Он только рукой махнул. Выбежал с пером в руках к столу и принялся расписываться на какой-то полоске бумаги.