С тех пор как Генрик подслушал этот разговор, ой отрицал, когда его спрашивали, брат ли ему знаменитый итальянский режиссер. Но Виктория не обращала на это внимания и вообще не могла понять, чего тут стыдиться и выдумывать. Она часто по этому поводу подсмеивалась над ним, и дело доходило до ссоры.
Но Генрик отказывался от брата не только потому, что был бессилен бороться с мелочностью, злобой и глупостью своих сослуживцев. Если он не смог завоевать себе место в жизни, что ж, ничего не поделаешь. Ему так хотелось быть кем–нибудь. Быть одним из тех, кто вызывает удивление и уважение. Но раз уж ему уготовлена судьба чиновника, он не хотел пользоваться блеском чужой славы, и менее всего — славы своего брата.
Виктория не понимала этого и не могла понять. А он не мог ей объяснить, потому что это было из области таких чувств, о которых не говорят. Она должна была бы считаться с этим уже потому, что это его задевало. Все между ними должно было быть так, чтобы без объяснения причин понимать желания друг друга. Тогда, может быть, и удалось бы сохранить все признаки супружеской любви и ему не пришлось бы бежать в Италию, чтобы хоть немного отдохнуть.
Но почему в Италию? Почему в чужую, далекую страну?
Разве нельзя было уехать в Закопане или в Константин?
Теперь уже поздно. Теперь уже вообще все поздно.
Виктория по невыясненным и необъяснимым причинам не только не пыталась проявить какое–то понимание, но, наоборот, становилась все более придирчивой, непокладистой и принципиальной. Она демонстративно делала все наперекор и — что особенно раздражало — без конца поучала.
Генрика охватывало бессильное отчаяние. Прежде всего потому, что они так безнадежно отдалились друг от друга, что все его усилия — усилия, идущие, правда, не от сердца — сохранить теплые, семейные отношения, были напрасны.
У Виктории были свои собственные требования, несовместимые с их отношениями, лишенные какой–либо реальной почвы. Пожалуй, она его уже не любила, хотя была твердо уверена, что любит. Женщины часто принимают за любовь неукротимое, неистовое желание отомстить за обманутые чувства. Часто это становится страстью более сильной, чем любовь, и сильнее, чем любовь, привязывает их к мужчине.
А все–таки он поляк, этот Шаляй, кинорежиссер.
— Какой он там поляк!
— Поляк, поляк. Я читал интервью с ним.
— Если он в самом деле поляк, тогда тем более все это липа.
— Какая может быть липа? Ведь его фильмы действительно первый класс. И посмеяться можно, и поплакать, и задуматься над жизнью.
— А кто вам сказал, что он сам их делает? Вы были при этом?
— Э, пан Петрашевский, вам везде чудится липа.
— Ничего мне не чудится, но надуть меня не так просто. Нас вокруг пальца не обведешь.
— Но послушай, Эдек, почему он не может быть поляком?
— Поляком–то он может быть, но если он поляк, то тут дело нечисто.
— Но почему же, почему, пан Петрашевский?
— Почему, Эдек?
— Но, господа, посудите сами! Так бы они и дали поляку выдвинуться, эти итальянцы! Но я не верю, что он поляк, потому что фильмы действительно первоклассные.
— А Падеревский?
— Падеревский — это совсем другое.
— А Кипура, Пола Негри? —
— Тоже совсем другое.
— А Кюри — Складовская?
— Тут уж я не знаю, как это было на самом деле.
Фотография мужчины в расцвете лет. Слегка лысеющий со лба шатен. Нога на стуле, подбородок подперт кулаком. Другой рукой показывает на что–то впереди себя и смеется. Сзади виден «юпитер».
Это явно моментальный снимок, а не фотография в ателье. Под снимком подпись: «Знаменитый итальянский режиссер, поляк по происхождению, Джованни Шаляй, создатель «Полишинеля из Турина», в перерыве на съемках фильма «Пять минут первого» по известной книге того же названия американского писателя Уильяма Лоула».
«В первый раз, — подумал Генрик, — в первый раз в жизни вижу Янека улыбающимся».
— А эта знаменитая звезда, эта кошечка с такими грудками, Эрмелинда Германо, это, кажется, его жена?
— Ну, конечно. И вы считаете возможным, что Эрмелинда Германо — невестка Генека Шаляя?
— Ха–ха–ха! Ха–ха–ха! Ох, ха–ха–ха! — Вот это да!
— Ну и Петрашевский! Ха–ха, ну и сукин сын.
— Убедили, честное слово. Сдаюсь. Руки вверх.
— Панна Стефтя, панна Стефтя, куда вы опять так спешите? Знаете ли вы, кто такая Эрмелинда Германо?
— Я очень прошу, чтобы вы раз и навсегда отстали от меня со своими глупостями!
— Эрмелинда Германо. Конечно, конечно.
— А я вам говорю, что у него таких десятки.
— Что вы рассказываете! Ведь это его жена.
— Перед кем вы разыгрываете дурачка, пан Щипек? А разве у вас нет жены?
— Ну, ну, попрошу без намеков.
— А что? Думаете, он вроде Хласко по женской части?
— Кто, Щипек?
— Ну, ну, поосторожней.
— Щипек само собой. Но я говорю об этом итальянце.
— Все итальянцы такие. Не важно, итальянец он или не итальянец. Чего тут много рассуждать. Его фамилия Шаляй. Такая же, как у нашего Генрика.
— Шаляй. Ну и что? Это самая распространенная фамилия. Она везде может встретиться. Не то что такая исконная польская фамилия, как, например, Щипек.
— Прошу вас, отстаньте от меня.
— Щипек, Щипеццо, де Щипе.
— Фон Щиппен.
— Щипеков.
— Щипеску.
— Щипенблюм.