Бонштетен[944]
в воспоминаниях о своей молодости говорит о своем деде: «Всего дедушки не помню; в душе моей напечатлелся только образ старца в креслах, подающего мне дощечку шоколаду». Точно так и я когда-то помнил не деда своего, а только его белую карету; но теперь и об этом воспоминании во мне осталось одно воспоминание. Самая отдаленная картина в галерее моего младенчества, картина, которая и поныне еще не вовсе изгладилась из души моей, — двор нашего дома в Владимирской улице, лошади с телегой и нянька моя Татьяна, взявшая меня на руки и поднесшая к окну, чтобы заставить смотреть на этих лошадей. Смутные воспоминания о Тепловых, о нашей детской комнате, о первой ребяческой ссоре с Мишею, о Кирилловне, о ситном хлебе, посыпанном сахаром, о том, что старший брат обедал прежде или после нас (потому что классные часы в Петровском училище того требовали), и пр., и пр., — все эти воспоминания, хотя, кажется, и относятся к времени, предшествовавшему нашей первой поездке в Авинорм, однако не так отдаленны, как о помянутых лошадях.С большим удовольствием прочел я прекрасную повесть А. М<арлинского> «Испытание»[945]
(в 135 части «Сына отечества» 1830 года). В ней столько жизни, ума, движения и чувства, что, без малейшего сомнения, ее должно причислить к лучшим повестям на нашем языке. Автора я, кажется, угадал и сердечно радуюсь, если угадал. Благослови бог того, кто любезному отечеству нашему сохранил человека с талантом! Sapienti sat.[946]В «Сыне отечества» на 1830 год отрывок из поэмы Подолинского «Нищий».[947]
Без сомнения, что в этом, хотя и очень небольшом, отрывке заметно дарование, но воля ваша, гг. издатели, трудность размера, которую будто бы «поэт преодолел с необыкновенным искусством», — по моему мнению, им вовсе не преодолена: стихи его для моего слуха хромают так точно, как стихи того же размера и расположения в «Шильонском узнике» Жуковского. Впрочем, что можно было сделать из этого размера на русском языке, совершенно не свойственного эпическому слогу, кажется, Подолинский сделал или по крайней мере пытался сделать. Вторая строфа лучше первой, но и в ней беспрестанные..., особенно неприятные в этих стихах, слова лишние и непозволительные пропуски. ТоСтатью почтенного Влад<имира> Кар<ловича> Бриммера [948]
«Об истинном и ложном романтизме», каюсь, я было начал читать с мыслию, что кое-где случится мне и посмеяться насчет своего бывшего товарища по Обществу любителей наук и художеств; но я нашел, что эта статья дельная и предельная, хотя я и не во всем согласен с автором. Вот замечание очень справедливое: «Кто не испытал, что творения Петрарки заставляют читателя погрузиться в самого себя, исследовать свое сердце, разобрать свои идеи etc. Случается ли это при чтении Гомера или Софокла? Гомер, кажется, так занимает внимание наше беспрестанным описанием битв и характерами своих героев, что нам не остается времени подумать о себе. Софокл заставляет нас трепетать перед неизбежным роком, и мы напрасно желаем хотя когда-нибудь войти в святилище сердца». Замечу, впрочем, что о Софокле я должен по необходимости поверить Бриммеру на слово, ибо вот уже десять лет как не заглядывал в творения сего трагика. Метафизика сердца, отвлеченные понятия, раздробление чувств и мыслей, по мнению автора, составляют характер романтизма, и потому-то он и Расина, и Вольтера, и Виланда, и Тасса считает романтиками. За эти две мысли, показывающие человека точно мыслящего, хотя вторую и можно бы подвергнуть точнейшему исследованию, охотно прощаю Бриммеру его высокое мнение о Виланде etc., его нападки на Шлегелей, Тика и шеллингистов: нельзя же требовать, чтоб все мыслили одинаким образом; благо и то, когда по крайней мере хоть мыслят, а не просто повторяют чужое.Получил письма от матушки, Юстины Карловны [...] [949]
и наконец от брата — два. Из писем брата первое, от 20 октября, очень занимательно: он в нем описывает свое житье-бытье, говорит о местоположении Баргузина, о климате etc. и в конце сообщает мне несколько тамошних областных слов (жаль только, что не могу разобрать всех их): братан — cousin, сестреница — cousine стоили бы того, чтоб их приняли в великорусское господствующее наречие.«Вечер на Кавказских водах в 1824 году» [950]
— сочинение А. М<арлинского> — уступает в зрелости и оригинальности его повести «Испытание», но все же доказывает прекрасное дарование автора. В «Вечере» А. М<арлинский> подражал несколько приемам Вашингтона Ирвинга, а местами и Гофмана, впрочем, и в подражании этом есть много истинно Русского, много такого, что мог написать один только русский романист. Из рассказанных тут повестей последняя мне кажется самою разительною.