Благоговение французов к веку Людовика XIV совершенно, кажется, исчезло; впрочем, эта перемена еще не самая удивительная: я ее предвидел еще в 1821 году, в бытность мою в Париже. Но, если только верить Полевому, которому, впрочем, боюсь верить слепо, — немцы спохватились, что и у них еще, собственно, нет народной словесности. Уланд, Берне, Менцель и Гейне (по словам Полевого) — нынешние корифеи немцев.[1011]
И у нас критика заговорила таким голосом, каким еще не говаривала. Кажется, наши мнимовеликие, начиная с альфы до омеги, скоро, скоро будут тем в глазах не одного Полевого, чем были они в моих глазах еще в 1824 году. Пора! Но к пишущим, действующим Полевой, по моему мнению, слишком строг, иногда даже несправедлив: жизни и движения, прилежания и любви к искусству у нас, конечно, еще не слишком много, но все же не в пример более, чем за десять, за двадцать лет, и этому-то приращению сил и усердия следовало бы подчас отдавать справедливость.Сегодня перечел первые три действия Кукольникова «Тасса»: стихов прекрасных много, но целое — слабо.
Мне жаль вымолвить это, да делать нечего. Не стыжусь, что трагедия меня сильно встревожила: в моем ли положении не принять участия в страданиях Тасса, хотя бы эти страдания были изображены человеком без малейшего таланта? А в Кукольнике, напротив, талант, и не малый, хотя и не драматический.
В «Телеграфе» прочел я суждение Полевого о книге студента К<иевской> д<уховной> академии Ор. Новицкого,[1012]
в которой изложена система вероисповедания духоборцев и молоканов. Это сочинение должно быть чрезвычайно занимательно. Примечателен догмат сей секты о падении души человеческой до создания мира видимого. Духоборцы смотрят на все церковные таинства как на средства, необходимые для людей грубых, но не нужные для истинных христиан. «Я храм божий, — говорят они, — ив храме сем я алтарь — сердцем, жертва — волею, священник — душою». Духоборец может молиться даже в храме язычника, принося туда свою внутреннюю церковь. Следующее их правило, по моему мнению, превосходно: «Добро творить и быть добродетельным должно не по закону, а по воле, не по приказу, а по желанию». Примечательно и следующее их положение: «Церковь есть сонм избранных и состоит не во власти духовной и не в зданиях, она в душе человека, и к ней принадлежит всякий избранник духа, хотя бы он был мусульманин».Получил письма: от матушки и от сестрицы Юлии Карловны к матушке из Неаполя. Графиня Полье отправляется в Сицилию, а, может быть, оттуда переедет и в Мальту. Кроме писем, прислали мне еще несколько томов Гете, белье и табачный кисет Наташиной работы: добрая мне его приготовила в подарок к моим именинам, которые очень кстати завтра.
В «Телеграфе» прочел я вчера примечательное рассуждение Виктора Гюго о поэзии.[1013]
Не согласен я, будто бы стихия смешного так мало проявляется в поэзии древних, как то утверждает Гюго. Напрасно говорит он: «Подле гомеровских (я уверен, что в подлиннике: homeriques; это — скажу мимоходом — не значит гомеровские, а гомерические) великанов Эсхила, Софокла, Эврипида что значит Аристофан и — Плавт? Гомер увлекает их с собою, как Геркулес уносит пигмеев, спрятанных в его львиной коже». Аристофан гений, который ничуть не уступит Эсхилу и выше Софокла; а можно ли жеманного Эврипида, греческого Коцебу, ставить рядом с Эсхилом и даже с Софоклом? Можно ли сближать генияльного, роскошного, до невероятности разнообразного, неистощимо богатого собственными вымыслами Аристофана с подражателем не бесталанным, но все же подражателем — Плавтом?О Шекспире Гюго говорит: «Два соперничествующие гения человечества, Гомер и Данте, сливают воедино свой двойственный пламень и из сего пламени исторгается — Шекспир». В другом месте утверждает он, что в Шекспире, «кажется, были соединены три величайшие, самые характеристические гения французской сцены: Корнель, Мольер, Бомарше». Признаюсь, ни о Корнеле, ни о Бомарше не могу и вспомнить, когда читаю огромного британца; иное дело Мольер. О трех родах поэзии (единственно возможных: лире, эпопее, драме) сказано очень справедливо: «Все есть во всем: только в каждом отдельно господствует одна стихия родовая, которой подчиняются все другие и которая кладет на общность свой собственный характер». Далее: «Драма есть полная поэзия. Эда (не лучше ли вообще: лира?) и эпопея содержат в себе только ее начала, драма заключает в себе развитие той и другой». Совершенно согласен я с правилом: «Все, что есть в природе, все то есть и в искусстве». Еще несколько мыслей, например: 1. «Гений уподобляется монетной машине, которая печатает изображение государя на медной, все равно как и на золотой, монете». Или: 2. «Идея, закаленная стих, принимает на себя что-то резкое, блестящее — это железо, претворенное в булат» — очень истинны и притом выражены как нельзя лучше.