Темляков не хотел верить в это. Ему, счастливому в своей вселенской любви, чудилось, ему хотелось думать, что то была усталость роженицы, разрешившейся младенцем, или усталость после долгого дня, промелькнувшего на работе, что мнимая эта усталость спадет с лица, лишь только женщины доберутся до своих квартирок, в которых их встретят дети и любимые мужья и поцелуями просветлят милые лица жен, вернув им бодрость и радость жизни.
«Не надо хмуриться, — словно бы говорил он уставшим людям. — Жизнь все равно одна, другой не будет. Задумайтесь, пожалуйста, не губите себя унынием. Уверяю вас, оно бесплодно и может родить только зло. Вы качаете колыбель, в которой растет зло. Вы сами вскормили его своим унынием. Зачем? Неужели вы разучились радоваться доброму взгляду или зеленой траве, усыпанной колокольчиками? Никогда не поверю! Знайте, пожалуйста, завтра для вас наступит самый счастливый день. Он ваш. Живите им, предвкушая счастье, и дни ваши украсятся цветами. Это же так просто! Верьте мне, я знаю Слово».
Но никто не слышал его. Он страдал оттого, что его не слышат, чувствуя свою вину перед людьми, до которых так и не мог докричаться.
Между тем он бесцельно, как праздно гуляющий, шел по безликой улице, пересекая переулки, заглядывая с блуждающей улыбкой в кривую и горбатую их непрочность, вглядываясь в нищенское оскудение серых толпящихся, жмущихся друг к дружке оштукатуренных инвалидов и ветеранов, калек, вросших в землю и асфальт.
Странные воспоминания томили его грудь, будто он видел сон, — так похожи были эти переулки и домики в них на старые московские, которых уже нет, но которые когда-то светились чистыми красками и строгими линиями ухоженных фасадов, травянистой зеленью крыш, ажурным литьем чугунных решеток и наивностью лепных украшений. Переулки, мимо которых он проходил, пересекал их, ловя на себе взгляды страдальчески сморщенных, измученных долготерпением, но все еще глазастых фасадов, — переулки эти с немым укором в очах вставали перед ним несчастными бродягами, истрепавшими не только одежды, но и души на дорогах кровавого и безумного времени, выпавшего на их долю.
Порой Темлякову чудилось, что не он шел по улице, пересекая переулки, а сами переулки выходили ему навстречу, жалуясь каждый своим особенным голосочком, плачась ему на горькую судьбину и гонения, взывая о помощи и прося в нищенском унижении хоть самой малости на поддержание одряхлевших сил.
«Ах вы мои милые! Что же я могу? — в слезной горечи, с улыбкой откликался он на их жалобы. — Нужны деньги! Нужно много денег, несметное богатство нужно России. Где же я возьму? У меня нет. Мы разучились делать деньги и богатство. А когда-то хорошо знали, как это делать, да! Теперь мы презираем и ненавидим богатых, нас приучили бросать в них камни и пускать им кровь. Мы думаем в простоте душевной, что кровь у них черного цвета и ее не жалко. Нам ничего не жалко! Мы знать не хотим, что только богатство может спасти и вас, мои милые переулки, и погубленные реки, и воздух, задымленный ядовитыми выбросами... Нет денег! А раз нет денег, нет мастеров. Нет великих мастеров! Что же можно сделать без них? Этого никто не знает, хотя каждый видит, в какой хаос можно превратить нашу жизнь без денег и без мастеров. Видят, но знать не хотят. Пустому человеку легче жить в бедности, он ленив, он не испытывает нужды в красоте, а потому у него и нет потребности в богатстве. Он убил красоту, чтобы она не мешала ему жить в нищете. Он разрушил храмы! Чего же вы-то хотите, сирые мои?! Ничем я вам не могу помочь, ничем!»
Деньги, правда, были у Темлякова, он знал, что в бумажнике лежит рублей пятьдесят, он хорошо помнил, что там был облапанный, грязный червонец с надорванным краешком, о котором он еще подумал, что терпеть не может таких затертых в хождении по рукам денег, и несколько рублей, один из которых хрустел, словно только что вылетел из гознаковской машины. Это он хорошо помнил. Нащупал рукой внутренний карман, убедился, что бумажник там, и уверенно толкнул дверь продовольственного магазина.
Магазин неожиданно появился перед ним на перекрестке улицы с переулком...
Пыльные стекла его пустых витрин крыльями распахнулись по угловому фасаду старого дома, а дверь была посредине — коричневое тельце, раскинувшее стеклянные крылья с перепонками коричневых переплетов.
Торговля уже заканчивалась, стрелки часов приближались к восьми, и магазин был пуст. Мужские одышливые голоса доносились из подсобки, их перекрикивал высокий женский. Громко и дробно звенели пустые бутылки в металлических сетках-ящиках — видимо, их грузили в кузов автомашины. Пахло тухлинкой.
Левое крыло магазина, выходившее витринами в переулок, было наглухо отгорожено фанерой, густо окрашенной под слоновую кость. Замызганная жирной грязью дверь в этой стенке была заперта на замок. Тут, конечно, располагался винный отдел, и торговля там давно закончилась.