Мы поднялись в один из изоляторов, я тут он очень быстро развернул передо мной всю комбинацию, тем более что я знал, на что он способен, а аббат Протист намеками рассказал мне остальное.
Во второй раз он не промахнулся. Никто не мог бы на этот раз упрекнуть его в халатности. Никак!
— Понимаешь, старуха, она мне надоедала все больше и больше. Особенно с тех пор, как у меня поправились глаза, то есть с тех пор, как я смог сам ходить по улицам… Она у меня торчком стояла перед глазами. Она заслоняла мне жизнь. Нарочно! Чтобы нагадить мне!..
— А ступеньки были непрочные, а?
— Да, нужно сказать, вся работа без меня была сделана, на готовом, — согласился он откровенно.
— А люди? — спрашивал я еще. — Соседи, попы, журналисты… Они ничего по этому поводу не говорили?
— Нет, нужно думать. Ведь они считали, что я на это не способен… что я выдохся… Слепой, сам понимаешь?
— Словом, твое счастье… А Маделон? Она тоже участвовала в этой комбинации?
— Не совсем. Но все-таки отчасти, потому что склеп ведь переходил целиком в наши руки после смерти старухи… Так мы устроились.
— Так почему же ваша любовь разлезлась?
— Это сложно…
— Ты ей надоел?
— Да нет, наоборот, совсем не надоел, и она даже очень замуж хотела. И мать тоже, и даже больше прежнего. Они очень торопились из-за старухиных мумий, которые остались за нами, и мы могли бы спокойно жить да поживать…
— Что же тогда случилось?
— А я просто хотел от них отделаться. Просто-напросто. От мамаши вместе с дочкой.
— Послушай, Леон! — обрезал я его, услыхав эти слова. — Послушай меня! Все это ерунда. Поставь себя на место Маделон и ее матери. Разве тебе бы на их месте это понравилось?.. Что же это? Ты приехал туда разутый, без места, ни с чем, ты целыми днями рвал и метал, что старуха берет себе все деньги, да то, да се. Она смывается, вернее — ты ее смываешь. И ты продолжаешь ломаться и паясничать… Нет, ты поставь себя на место этих двух женщин. Это же невыносимо! Да на их месте я бы тебя сто раз отправил к чертям собачьим.
Вот что я сказал Робинзону.
— Возможно, — ответил он мне на это без запинки. — Но хоть ты и доктор, и образованный, и все такое, но ты ничего не понимаешь в моей натуре…
— Замолчи, Леон! — говорю я ему в заключение. — Замолчи ты, несчастный, с твоей натурой! Ты выражаешься, как больной. Тебя надо было бы запереть в сумасшедший дом. Баритон бы занялся тобой вместе с твоей натурой.
— Если бы ты прошел через то, через что я прошел, — возмутился он, — ты бы тоже был болен! Уверяю тебя! И может, еще хуже меня. Этакая тряпка, как ты! Я тебя знаю!
После чего он начинает на меня кричать, как будто он имеет на это право.
Я рассматривал его в то время, как он на меня кричал. Я привык к тому, чтобы на меня так кричали мои больные. Меня это нисколько не смущало.
Он похудел с Тулузы, и что-то новое проступило у него на лице, как будто его портрет на его же чертах, уже покрытый забвением, молчанием.
Во всех этих тулузских историях была еще одна вещь, менее важная, конечно, но которую он никак не мог переварить, от одной только мысли об этом в нем разыгрывалась желчь. Дело в том, что ему пришлось дать на чай и взятки целой куче промышлявших кругом людей. Он все еще не переварил того, что, когда подземелье перешло к нему, ему пришлось заплатить комиссионные попу, церковному сторожу, мэрии, викариям и разным другим лицам, и все это, в общем, безрезультатно.
Он приходил в волнение, как только начинал об этом говорить. Он называл это воровством.
— И что же, поженились вы все-таки в конце концов? — спросил я его в заключение.
— Да нет же, говорю тебе. Я не хотел больше.
— А ведь она была очень мила, Маделон? С этим ты спорить не станешь!
— Дело не в этом…
— А в чем же? Наоборот, именно в этом. Ты сам говоришь, что вы были свободны. Если вам так уж хотелось уехать из Тулузы, вы могли оставить склеп на попечение матери, на время. Потом бы вернулись.
— Что касается наружности, ты прав: она была очень миленькая, не спорю, ты мне про нее правильно рассказал. Особенно, представь себе, что, как нарочно, в первый раз, когда я опять стал видеть, я, можно сказать, увидел в первую очередь ее, в зеркале… Представляешь себе? При полном свете… Это было месяца через два после падения старухи. Зрение вернулось ко мне разом, когда я старался разглядеть ее лицо. Так сказать — луч света… Ты меня понимаешь?
— И это было приятно?
— Это было приятно. Но ведь дело не только в этом…
— Ты все-таки смылся.
— Да. Но раз ты хочешь понять, я тебе объясню. Это она первая начала находить, что я стал странно вести себя… что я стал вялым… нелюбезным… Словом… штучки и фокусы…
— Может быть, у тебя были угрызения совести?
— Угрызения совести?!
— Ну да, не знаю…
— Называй это, как хочешь, но у меня было плохое настроение. И все тут… Я все-таки не думаю, чтоб это было от угрызений совести.
— Может быть, ты был болен?
— Скорее всего, да, болен… Кстати, вот уже час, как я стараюсь заставить тебя сказать, что я болен. Согласись, что ты медленно соображаешь.