Будь у меня хоть малейший опыт общения с колониальной средой, я, недостойный попутчик, еще отбывая из Марселя, на коленях умолял бы о прощении и великодушии старшего по чину офицера колониальной пехоты, которого постоянно встречал, и, для пущей уверенности, попресмыкался бы заодно перед старейшим из чиновников. Может быть, тогда эти фантастические пассажиры невозмутимо терпели бы меня в своей среде. Но мои бессознательные притязания на право дышать одним воздухом с ними едва не стоили жизни мне, невежде.
Никто не бывает достаточно опаслив. Спасибо моей изворотливости – я потерял лишь остатки самолюбия. Вот как все произошло. Вскоре после Канарских островов я узнал от одного из коридорных, что все считают меня позером и даже наглецом, что я подозреваюсь в сутенерстве и в то же время педерастии. Поговаривают даже, что я кокаинист. Но это так, для затравки. Потом умами овладела мысль, что я удрал из Франции, спасаясь от кары за преступления – и очень тяжкие. Но все это было лишь начало моих испытаний. Вот тогда-то я и узнал, что на этой линии существует обычай – с большим разбором и придирками брать на борт платных пассажиров, то есть лиц без литеров для военных и командировочных предписаний для бюрократов, поскольку известно, что французские колонии, по существу, принадлежат аристократии «Ежегодников»[30].
Много ли в самом деле причин у безвестного штатского отважиться на путешествие в эти края? Ясное дело, я шпион, подозрительная личность – находилась тысяча поводов поглядывать на меня косо; офицеры смотрели при этом прямо мне в глаза, женщины улыбались со значением. Вскоре даже обслуга набралась смелости и стала отпускать мне в спину неуклюжие язвительные замечания. Наконец все пришли к убеждению, что я самый большой, невыносимый и, можно сказать, единственный хам на борту. Многообещающее положеньице!
За столом я сидел с четырьмя беззубыми желчными почтовыми чиновниками из Габона. Сперва они относились ко мне по-свойски, сердечно, потом наглухо замолчали. Иными словами, по молчаливому согласию, я был отдан под режим всеобщего надзора. Я выходил из своей каюты только с бесконечными предосторожностями. Раскаленный воздух, давя на кожу, казался плотным, как камень. Запершись в каюте, я сидел в чем мать родила, не шевелился и пытался представить себе, что могли напридумать мне на погибель эти дьяволы пассажиры. На пароходе у меня не было ни одного знакомого, и все-таки казалось, что каждый меня знает. Мои приметы, вероятно, уже запечатлелись у всех в памяти, как опубликованный в газетах портрет знаменитого преступника.
Я, вовсе к тому не стремясь, играл роль гнусного, отвратительного негодяя, позора рода людского, который встречается во все века и о котором все наслышаны не меньше, чем о дьяволе или Боге, но который способен на такую бессчетную и быструю смену обличий, что его невозможно разоблачить. Чтобы изолировать наконец этого негодяя, опознать и схватить, нужны исключительные обстоятельства, а они налицо лишь в замкнутом пространстве судна.
На «Адмирале Мудэ» запахло всеобщим нравственным торжеством. На этот раз негодяй не избежит своей участи. А негодяем был я.
Одно это событие уже оправдывало столь долгое путешествие. Окруженный нежданными врагами, я изо всех сил пытался незаметно проникнуть в их замыслы. С этой целью я безнаказанно, в особенности через иллюминатор своей каюты, следил за ними. Перед первым завтраком, прохлаждаясь в прозрачных на солнце пижамах, валяясь со стаканом в руках у бортов и громогласно рыгая, мои волосатые от лобка до бровей и от заднего прохода до пяток недруги уже угрожали заблевать все вокруг, особенно пехотный капитан с выкаченными и налитыми кровью глазами, которого еще с подъема начинала мучить печень. С самого пробуждения эти весельчаки справлялись обо мне друг у друга, интересуясь, «не вылетел ли я уже за борт, как харкотина». И для пущей наглядности в пенистое море летел плевок. Вот потеха-то!