– Бардамю, – будучи в ударе, сказал он мне однажды утром, – видите окружающих нас негров? Так вот, когда я тридцать лет назад приехал в Малое Того, эта сволочь жила охотой и рыболовством и межплеменными побоищами. Когда я начинал, местные вожди – повторяю, я сам это видел – возвращались после победы в свои деревни, таща с собой сотню с гаком корзин кровоточащей человечины, чтобы набить себе ею брюхо. Слышите, Бардамю? Кровоточащей! Мясом своих врагов! Представляете себе такое пиршество!.. Сегодня – никаких побед. Здесь – мы. Никаких племен, никаких кривляний, никакого ломанья! Только рабочая сила и арахис. За дело! Больше ни охоты, ни ружей. Арахис и каучук. Чтобы платить налоги. А платить их – для того, чтобы мы получали каучук и арахис. Это и есть жизнь, Бардамю. Арахис и каучук… А вот и генерал Гробо направляется в нашу сторону.
К нам действительно приближался старик, еле державшийся на ногах под неимоверным грузом солнца.
Генерал был не совсем военным, но и не совсем штатским. Доверенное лицо «Сранодана», он осуществлял связь между администрацией и коммерцией, связь необходимую, хотя оба эти элемента неизменно конкурировали и находились в состоянии вражды друг с другом. Но генерал Гробо маневрировал просто мастерски. К слову сказать, он совсем недавно удачно выпутался из грязной истории с распродажей неприятельского имущества, которую в высших сферах считали неразрешимой проблемой. В начале войны генералу Гробо оцарапало ухо – как раз настолько, чтобы после Шарлеруа[37] отправить его в почетный резерв. Пребывание в нем Гробо тут же использовал для служения Большой Франции[38]. Но и после Вердена[39] он еще долго не мог успокоиться, высасывая из пальца новости, якобы почерпнутые из радиограмм: «Наши пуалю[40] выстоят! Они держатся!..» В складе было так жарко, а события во Франции происходили так далеко от нас, что мы избавили генерала Гробо от необходимости делать дальнейшие прогнозы. Тем не менее из учтивости все мы, включая директора, хором повторили: «Да, наши солдаты великолепны!» – и Гробо покинул нас.
Еще через несколько секунд директор опять яростно проложил себе дорогу среди мечущихся торсов и в свой черед исчез в проперченной пыли.
Неукротимое желание возглавить Компанию снедало этого человека с горящими как угли глазами, который меня малость пугал. Мне даже к присутствию его было трудно привыкнуть. Я не представлял себе, что в мире может существовать человеческое тело, заряженное стяжательством такого максимального накала. Он почти не возвышал при нас голос, изъяснялся исключительно обиняками, и, казалось, вся жизнь его сводится к страстному стремлению устраивать заговоры, шпионить, предавать. Уверяли, что он один крадет, плутует, вымогает больше, чем все остальные служащие, вместе взятые, а уж они, ручаюсь, не ленились на этот счет. Я лично верил в это безоговорочно.
Во время моей стажировки в Фор-Гоно у меня оставался кой-какой досуг для прогулок по этому якобы городу, где меня, как я окончательно выяснил, привлекало лишь одно место – больница.
Когда попадаешь куда-либо, у тебя сразу возникает какое-нибудь заветное желание. Моим призванием было болеть, только болеть. Каждому свое. Я прогуливался вокруг многообещающих гостеприимных корпусов больницы, печальных, уединенных, укромных, и не без сожаления расставался с ними и антисептическим их обаянием. Лужайки, оживляемые пугливыми птичками и разноцветными непоседами ящерицами, окружали это убежище, нечто вроде «земного рая».
Что до негров, то к ним привыкаешь быстро – и к их веселой медлительности, и к их слишком размашистым жестам, и к свисающим животам их женщин. От черных разит нищетой, нескончаемым тщеславием, гнусным ожирением, в общем, тем же, чем от наших бедняков, только детей у них больше, а грязного белья и красного вина – меньше.
Надышавшись больницей, всласть нанюхавшись ею, я следовал за толпой туземцев и на минуту останавливался перед чем-то вроде пагоды, возведенной около самой крепости неким ресторатором на радость эротическим шутникам колонии.
К ночи там собирались белые богачи Фор-Гоно, дулись в карты, опрокидывали рюмку за рюмкой, зевали и рыгали наперегонки. За двести франков можно было удалиться с красавицей хозяйкой. Весельчакам отчаянно мешали штаны – они не давали чесаться, да и подтяжки у них без конца соскальзывали.
В сумерках из лачуг туземной части города высыпала целая толпа и скапливалась перед пагодой, без устали слушая белых и глядя, как они дергаются вокруг пианолы с заплесневелыми струнами, страдальчески наяривавшей фальшивые вальсы. Хозяйка блаженно слушала музыку, напуская на себя такой вид, словно вот-вот пустится в пляс.