И все еще нет молодого господина Левинаса, который, отправив с раннего утра специального посланца в шартрское поместье, чтобы передать плату трем переписчикам Торы, а также обнаружив наконец купца-раданита с его жемчужинами, уже собравшегося было в Орлеан, сейчас заново торгуется с ним по поводу его товара. И хотя молодой парижанин совершенно не уверен, действительно ли странная, грушевидная форма этих жемчужин придает им особую ценность, как это утверждает их владелец, или же, напротив, свидетельствует о каком-то скрытом дефекте, теперь он готов предложить за них более высокую цену. А после того как они наконец договариваются и ударяют по рукам, господин Левинас, не в силах сдержать любопытство, пытается окольным путем и с большой деликатностью выведать у купца, сколько все-таки жен у него самого, одна или две. Но, судя по всему, этот дородный, осанистый бородач вовсе не намерен разглашать свои семейные секреты, ибо он расстается с покупателем, так и не дав ему никакого вразумительного ответа, а тем временем господин Левинас, аккуратно заворачивая купленные им большие жемчужины в мягкую ткань и пряча их во внутренний карман своей куртки, уже размышляет, выставить ему на продажу при дворе Капетингов в Париже обе жемчужины сразу или сначала продать только одну — самой красивой из герцогинь, а вторую припрятать на несколько дней, пока красота владелицы той жемчужины, что будет выставлена напоказ, удвоит цену той, что припрятана.
И вот после полудня, уже терзаемый голодом и жаждой, он отправляется наконец в одиночестве обратно в Париж и по пути, то и дело останавливая лошадь, достает из кармана купленные жемчужины и рассматривает их на просвет, и не только для сравненья, но и затем, чтобы определить, какое время дня наиболее выгодно подчеркивает их грушевидный характер, и именно это время выбрать для показа и продажи. И таким вот образом, погруженный в коммерческие раздумья, он въезжает в ворота своего дома и с изумлением видит двор, заваленный огромным множеством товаров, и полуголых, босоногих арабских матросов, которые энергично, почти бегом, тащат на головах тяжелые бочонки. Твой дядя, однако, времени не теряет, негромко говорит он Абулафии, который стоит у входа в дом, молчаливый и бледный, и в ответ поднимает на шурина такой растерянный и умоляющий взгляд, словно вся его судьба зависит сейчас от одного-единственного слова молодого господина Левинаса. Впрочем, Абулафия не решается пока выложить шурину, какая раздвоенность терзает его душу, потому что всё еще выжидает — а вдруг пост, наложенный им на себя с самого утра, приведет к отмене сурового приговора жены. Но госпожа Эстер-Минна сама уже торопится сообщить вошедшему в дом брату, что она решила объявить себя «
Но практичность, присущая характеру господина Левинаса, не позволяет ему копаться в грехах прошлого в тот самый момент, когда нетерпеливое настоящее угрожает ему и его дому наводненьем набитых пряностями мешков, утолщенных рулонов тканей, огромных глиняных кувшинов и множества тарелок, мисок и кастрюль желтой меди, которые всё прибывают и прибывают с арабского корабля и затопили не только двор, но и подвал дома и уже начинают вторгаться на первый этаж. Однако границы дома прорваны, оказывается, не только снаружи, но и изнутри, потому что в главной комнате обе жены Бен-Атара в эту минуту уже громоздят на большой обеденный стол огромное множество мисок и тарелок с незнакомыми угощеньями самого странного цвета и непривычного вкуса и запаха, как будто неуемная кулинарная страсть этих двух женщин, лишь притаившаяся на время их морского путешествия, теперь вырвалась наружу в полную свою силу.
Но когда молодой господин Левинас обращается к Абулафии, умоляя его приостановить этот вторгающийся в дом и заливающий его напор торгового энтузиазма магрибских компаньонов, тот поворачивает к нему бледное, растерянное лицо и разводит руками в том же беспомощном и выразительном жесте, что у Распятого на его изображениях в домах христиан, как будто и сам уже, как их замученный святой, с утра висит между жизнью и смертью. Ибо душа этого молодого кудрявого человека, десять последних лет жизни которого прошли в одиноких странствиях, осталась в основе своей чувствительной и слабой и теперь разрывается меж любовью и страхом, долгом и жалостью. И удивительно ли, что эта мешанина чувств, в которой к тому же витает еще и сладкое воспоминание о пережитом ночью двойном, вовне и внутрь, излитии семени, так сильно кружит голову Абулафии — который вдобавок с раннего утра морит себя добровольным постом, — что он, кажется, и впрямь готов вот-вот потерять сознание.