Теперь уже кажется, что та удвоенность, что заявилась с юга выгораживать себя на суде, проникла в душу самого судьи, ибо он так и не решается совсем удалить из судебной комнатки младшую жену и лишь пытается как-то отделить ее от старшей. А поскольку ее нельзя спрятать в ковчег Торы, он велит ей, через маленького переводчика, втиснуться в узкую нишу между этим ковчегом и восточной стеной синагоги и просит накрыть голову старой занавеской, которая завалялась в одном из ящиков, чтобы ей не было слышно, что говорит против нее ее соперница.
Но, к своему удивлению, рабби Иосефу бен-Калонимусу не удается извлечь из первой жены ни единого слова в осуждение второй, хотя она точно знает, что та ее не слышит. Напротив, если раньше, в Магрибе, она питала к ней симпатию лишь издали, ибо не была удостоена прямого знакомства, то теперь, после сорока дней совместного плавания на старом сторожевом судне и двенадцати дней совместной тряски в тесном фургоне, она успела настолько привязаться душой к своей сопернице, что теперь можно без опаски предсказать, что их парность, добравшись до самого сердца Европы, чтобы побороться за свое существование, вернется на свою родину, в Магриб, куда более сильной и сплоченной, чем была, и, возможно, даже не будет нуждаться отныне в двух раздельных жилищах и ограничится одним общим домом. Одним домом? — потрясенный этими словами, восклицает судья, и тотчас мысленно представляет себе свой собственный дом, это кособокое деревянное строение, подпертое темными сваями и крытое пучками соломы, в котором вот так же, возможно, стала бы расхаживать по комнатам еще одна его жена — светловолосая женщина, которая пришла получить то, в чем ей было отказано двадцать лет тому назад.
Но тут ропот, доносящийся из-за занавеса, напоминает следователю-новичку, что своим чрезмерным усердием он испытывает терпение собратьев. Ибо всякий член общины, даже если его вознесли вдруг на не соответствующую ему и сомнительную высоту, обязан, в силу своего естества и воспитания, держаться в рамках, а посему благочестивая община, отделенная сейчас занавесом от своего ковчега Завета, вправе надеяться, что и этот ее посланник, только для того назначенный, чтобы вести молитву да трубить в шофар, не забудется и не забудет, что приятный голос и знание порядка богослужения еще не дают ему, по заурядности его ума, никакого права отвлекаться от своей прямой обязанности.
И нет сомнения, что рабби Иосеф бен-Калонимус хорошо понимает, в чем состоит эта его обязанность, потому что он тут же приглашает вторую жену сменить первую на этом допросе. Но его удивляет, что к сознаваемой им обязанности присоединяется как бы и некое удовольствие, словно за этими двумя незнакомыми еврейскими женщинами, которых отдали сегодня вечером в его руки, он видит сейчас всех других, знакомых ему женщин, которые прошли через его жизнь, — и ту прекрасную ответчицу, что нетерпеливо ждет сейчас снаружи, стоя рядом со своим кудрявым мужем, и свою собственную жену, которая мается дома в ожидании его возвращения, и даже до сих пор не забытую им первую жену, давным-давно погребенную в глинистой почве маленького кладбища на берегу Рейна. И на мгновенье кажется, будто плоть рабби Иосефа наяву почуяла вкус подлинного многоженства, а не одной лишь южной удвоенности. И мгновенье это опасно. Поэтому он жестами приказывает мальчику помочь младшей жене поскорее снять ту старую, рваную занавеску, которой она накрыла голову, и, невзирая на страх уединения, преодолевая стеснительность, удаляет за занавес первую жену и подзывает к себе вторую, в надежде, что, может быть, хоть она даст ему какое-нибудь, пусть и самое малое, свидетельство против истца, которое позволило бы его совести вынести такой приговор, который отвечал бы духу мудрецов Ашкеназа.
И надежда эта вроде бы подтверждается. Ибо в отличие от первой жены, сдержанной в речах и осторожной в каждом слове, страшащейся бросить тень на удвоенность жен, столь дорогую сердцу ее супруга, вторая жена тотчас разражается такой долгой и стремительной арабской речью, что маленький переводчик в полном замешательстве хватается рукой за ковчег Торы, словно ищет в нем прибежище и опору. И мало-помалу выясняется, что, лежа в глубинах корабельного трюма, не только океанское дитя вынашивала эта молодая женщина в чреве, и не мольбы и не жалобы потаенно слагала она там в глубине души, а рассказ о видении, о мечте, и притом настолько продуманной и цельной, что первого же короткого вопроса судьи оказывается достаточно, чтобы мечта эта тут же вырвалась наружу и заполнила собою крохотное судебное помещение вормайсской синагоги, как если бы это была не комнатка, а весь широкий наружный мир.