Ленин придвинул свой стул поближе ко мне. Я подумал, что он хочет разобраться со всеми идеями, так, чтобы ни одна из них не пропала здесь, сейчас. Однако он хотел выяснить, какие мысли есть у меня. У него была манера устремлять на собеседника свои вопрошающие, пытливые, почти ироничные и в то же время проницательные, проникающие насквозь татарские глаза, и, задавая вопросы, он выкачивал факты у собеседника. Как однажды сказал Боб Майнор, Ленин «заставлял другого человека трепать языком, в то время как сам навострял уши». (В то время анархист Майнор вел себя враждебно и попытался припереть к стенке Ленина в одном из интервью. Однако это оказалось первым поражением Боба, который ему нанес коммунизм, вскоре ему пришлось отложить в сторону кисть и уголь и отдать все свое время изучению политики коммунистической партии. Таким образом страна потеряла одного из своих лучших художников-мультипликаторов.)
Другие корреспонденты, с кем я сравнивал свои записки, имели столь же печальный опыт. Мы могли быть репортерами, но Ленин был главным репортером и всегда одерживал верх.
И таким образом оказалось, что меня расспрашивают об американских инженерах и ученых («Они нужны нам тысячами»). Казалось, я говорил Ленину больше, чем сам знал об инженерах и ученых, – эти факты я собрал и забыл, но теперь он вытянул их у меня из подсознания (тогда это слово еще не было в моде). И потом, не задавая мне больше вопросов, он придвинув стул еще ближе ко мне, отчего мне отчаянно захотелось разделить с ним его энтузиазм.
Если Ленин был ненасытным почемучкой, он также ненасытно мог слушать – до тех пор, пока человек говорил нечто, что стоило его внимания. Когда человек, говоривший с Лениным, выдавал все свои идеи, то начинался другой рассказ. Наступала очередь Ленина. Он был готов обсуждать ситуацию в Америке, развитие социализма и то, какие факторы в американском обществе могли бы повлиять на отношения между классами. Увы, у меня не было никаких блестящих идей по этому поводу. На самом деле с теоретической точки зрения у меня вообще не было никаких идей. И как обычно, когда Ленин понял, что у меня нет ни идей, ни информации, которую стоит выслушать, он взял инициативу на себя.
По какому-то вопросу Ленин и Кунц рассуждали на беглом русском и немецком языках, и я позволил своему мозгу отдохнуть. Я вспоминал, что говорил мне Робинс. Ленин, говорил он, был особенно привязан к двум идеям – Арктике и электрификации. Когда Робинс насытил Ленина своими байками об опыте золотопромышленника на Клондайке, тогда он почувствовал, что может перейти с особым энтузиазмом к другой теме – например, к религии. Когда ему показалось, что Ленин начал проявлять нетерпение, Робинс подбросил ему один-два факта насчет электрификации и вновь завоевал его интерес. Когда я упомянул об этом Гумбергу, он сказал с заметным ликованием:
– Да, но в последний раз, когда Робинс заговорил о Назареянине и так далее, Ленин обезоружил его тем, что внимательно его выслушал, а потом сказал: «Легко понять, почему такие поверья так привлекательны для угнетенных. Маркс глубоко понимал это, когда писал: «Религия – это вздох угнетенного создания, сердце бессердечного мира и душа бездуховных обстоятельств». Робинс, знав только последнюю строку из этой цитаты: «Это опиум для народа», – был немного разочарован. Тем не менее я решил сейчас использовать гамбит Робинса и понять, сколько времени я смогу удерживать интерес Ленина. И когда я получил такую возможность, я прервал поток философской беседы, чтобы упомянуть, что я слышал, что он написал книгу, основанную на его изучении статистики правительства США по сельскому хозяйству. Разумеется, сказал я, он знал о наших маргинальных землях, о наших упорных фермерах, а также о наших огромных владениях, фермерских хозяйствах с их большими урожаями. Я подбросил немного дров насчет читателей социалистической периодики в некоторых бедных районах и перешел на мой опыт в русских деревнях с Янышевым и рассказал, как я опростоволосился перед крестьянами, признав, что у меня нет земли. И пока Ленин смеялся, я задал ему еще один вопрос.
Я сказал, что хотел бы вернуться в Россию, как только это будет выполнимо (я не мог предвидеть, что интервенция продлится до 1920 года, а во Владивостоке – намного дольше) и как только я расскажу своим соотечественникам о революции все, что смогу. К тому времени, как я вернусь, спросил я, будет ли середняк, который, по определению Ленина, был человеком, имеющим пару лошадей, но при этом едва сводивший концы с концами, иметь социалистическое мировоззрение и не станет ли презирать меня за то, что у меня нет «ни одной десятины» земли?