Город меня ошеломляет. Стройка походит на огромный лагерь. На много километров тянутся ямы, котлованы, насыпи, груды гальки, извести, песка и кирпичей. Возвышаются штабеля бревен, свежих / белых досок, виднеются тачки, вагонетки. Стучат молотки, топоры, вжикают пилы — люди строят бараки, осыпая землю опилками и щепками.
Там, где еще два года назад шуршали непролазные кустарники и мальчишки удили в речке окуней, там начал расти город.
Земля разворочена. Громыхая, двигаются грузовики, вагонетки, паровозы, таратайки, конные подводы. Я вижу землянки и бараки, даже попадаются большие палатки. Между ними прочертилась уже целая улица кирпичных многоэтажных домов. Такие дома всюду маячат среди бараков и землянок. И сами бараки образовали улицы. Вдали дымятся высокие трубы. Из тумана дождя чернеют домна и коксовые батареи, знакомые мне по снимкам в газетах.
Так вот она какая, эта знаменитая стройка!
Я останавливаюсь возле дома, огороженного забором. На лесах снуют люди, по скрипящим, зыбким подмосткам женщины тащат на носилках кирпичи, мужчины таскают их на «козах» за спиной или вкатывают на тачках. Раздаются крики, звон металла, вспыхивают зеленые огни электросварки.
Лошади, стараясь выдрать из грязи телеги и фуры с гравием, с кирпичами, вытягивают
шеи, чуть не касаясь мордами земли, рвутся из хомутов, дышат с хрипом, раздувая
взмокшие бока.
Небритые, с багровыми лицами мужики полосуют их бичами, сипло орут на них. Лошади приседают, ошалело взбрасываются, пытаясь встать на дыбы, и снова кидаются вперед. Под хомутами, шлеями — густая пена. Мужики упираются сзади в телеги.
Яростно, с воем буксуют грузовики, выбрасывая клубы дыма и снопы грязных брызг.
Я прыгаю с доски на доску, с кирпича на кирпич. Глина тестом липнет к сапогам, чуть не сдергивает их с ног. Пальто мое намокло, разбухло.
На стенах кирпичных домов я читаю лозунги, написанные известкой: «Построим социализм!», «Все на субботник!», «Позор летунам и лодырям!», «Привет энтузиастам и ударникам!». Буквы большущие, неровные.
С трудом отыскиваю нужный мне барак. Возле него торчит уборная с оторванными дверями.
Длинный барак встречает запахом сырости и карболки. Его заполняют топчаны с соломенными тюфяками. В сумраке я вижу три железных печки. Их трубы тянутся над проходом между топчанами, изгибаются, уходят в потолок.
У стены длинный стол из трех досок, у стола — скамья. На гвоздях, вколоченных в дощатые, побеленные стены, висят куртки, пиджаки, полотенца. На шнурах опускается несколько лампочек.
В небольшие окошки, усеянные дрожащими дождинками, свет проникает скудно.
— Ты чего сюда приперся?! Звали тебя сюда?! Ты чего здесь, падла, вынюхиваешь?!— раздается вдруг пронзительный крик за моей спиной.
Вздрогнув, я оглядываюсь. При входе отгорожена дощатой переборкой комнатка. В дверях ее стоит, с веником в руках, женщина в стареньком полушубке, в мужских брюках, в сапогах. Ее худое острое лицо с острым носом, с острым подбородком и с острыми ярко-черными глазами — злое. Мне кажется, что она сейчас бросится на меня. Я, чуть не заикаясь, объясняю ей, к кому приехал. Женщина увидела на полу чемодан, и лицо ее смягчилось:
— Тут шпаны полно крутится. Вчера вот недоглядела и сперли со стены пиджак,— объясняет она неприветливую встречу.— Раздевайся, садись к печке, сушись. Вон топчан Алехи-парикмахера!
Оказывается, Алексей был не только землекопом, но еще стриг и брил всю бригаду.
С радостью я вижу на стене родную гитару из таинственного дерева «птичий глаз».
Я снимаю сырое пальто, вешаю на стену, сажусь возле печки, раскаленной докрасна. Женщина сует в нее щепки — остатки от дверей уборной.
— Твой брательник озорной, отбойный,— говорит она.— Вечно что-нибудь выкидывает.— Женщина устраивается на кучке дровец и начинает скручивать цигарку.— Сегодня ночью взял да затянул соседям по топчану штанины узлами. А то как-то носы спящим сажей перемазал! — и она не то закашлялась, не то засмеялась.— Тут все собрались оторви да брось. И черт меня связал с ними! Кручусь возле них. Как придут — ругаюсь, уйдут — скучаю. Я у них тут и за сторожа, и за уборщицу, и за мать.
Она прикуривает от уголька. Плывет махорочный дымок. Глухим, тихим голосом, точно говоря сама с собой, она рассказывает о том, что на стройке работа идет день и ночь. Нередко ребята приходят едва волоча ноги и сразу же хлопаются на топчаны, засыпают каменным сном. Но всех будто какой-то бес подгоняет.
— Хлещутся не покладая рук! Даже домохозяйки отказываются топтаться возле корыт, идут на стройку. Крестьянишки в лаптях, в зипунишках, на сивках-бурках дают мировые рекорды, в разных там американских машинах начинают мерекать!
Дальше она рассказывает о своей жизни.
И опять мне кажется, что она забыла обо мне, задремала и вот бормочет сама себе о своем горе.
Жила она в деревне с мужем да с дочкой. Перебивались кое-как. Была у них коровенка
да старенький мерин Пегашка. И вот сельсовет им, как беднякам, отвел место для
сенокоса. Отобрали у кулака.