Осенью посылали нас на уже убранные гектары картофельных полей – подобрать мелкую картошку, которая осталась незамеченной при уборке. Весь день мы копошились в бороздах и находили массу картошки. Есть ее нам не позволяли, и не было огня, чтобы спечь. Только стрелок весь день пек картошку в золе своего костра. Некоторые не выдерживали и подходили клянчить. Они клянчили лживыми, сладкими голосами, как маленькие дети, и стрелок иногда бросал им картофелину, со злостью, чтобы отвязались. Все мы ели картошку сырую, ели украдкой, чуть почистив рукавом. Я был в состоянии съесть 20 сырых картошек. Если бы позволили спечь, хватило бы половины. Но никто не имел права позволить нам этого. Каждая картошка принадлежала Государству.
С наступлением холодов я стал дневальным ЧОСа. Обязанностью моей было убирать две комнатки. В первой помещались «продстол» и «вещстол». Во второй – кабинетик начальницы ЧОСа, Гордеевой. Стол, большое деревянное кресло, портрет Сталина, шкаф с бумагами – составляли мебель кабинетика, а на столе стоял большой стеклянный графин – вещь в лагере необыкновенная и поражающая внимание. Каждое утро я наполнял графин свежей водой. За водой приходилось идти в другой конец лагеря, в кипятилку. Кипятильщик Арон Штернфельд, черноволосый украинский еврей, был моим приятелем. Я получал у него вне очереди ведро кипятку для ЧОСа. В первой комнатке за деревянным барьером сидели счетоводы. Главбух, лысый армянин, сыпал анекдотами и шутил с бабенками. В углу помещался вещстол. За ним сидел старик лет 60-ти, как будто приросший к табурету, непогрешимый канцелярист, идеальный счетовод. Третий, хлебодатчик, однорукий (другая рука у него высохла), с бритым и твердым лицом, широкими плечами, был полон иронической вежливости и непроницаемости. Все трое были сыты, веселы – балагурили. Можно было годы с ними жить и не узнать, кто они такие в глубине души. Это были советские чиновники в лагере, придурки. В течение дня я стоял при печке и ходил с поручениями. Нельзя сказать, что я бегал: ноги еле-еле волочились у меня. Счетоводы ходили в продкаптерку и приносили оттуда картошку. Они пекли ее в печке, и такт требовал, чтобы я этого не замечал. Бог видит, каких усилий стоило мне не показать им, как тянет меня за сердце дух печеной картошки, и не стянуть хотя бы одной картофелины. Они делились между собой и с полным бесстыдством съедали на моих глазах все до конца. Никто из них никогда не предложил мне ничего, и я думаю, им даже доставляло удовольствие присутствие у печки человека, который стискивал зубы и смотрел в сторону.
Вечером я заправлял лампы на случай порчи электричества (которая бывала каждый второй день), закрывал окна тяжелыми деревянными щитами. От 8 до 10 ЧОС заполнялся толпой работяг. Густая толпа стояла за барьером, а под дверью Гордеевой выстраивалась длинная очередь. Тут выписывались наряды в вещкаптерку на рукавицы, обувь, одеяла и одежду. Кроме работы дневального, я составлял всякие акты, отчеты, записывал и отправлял почту с людьми, которые отправлялись от нас в Ерцево и соседние лагпункты. На этой работе мне полагался I котел и 500 гр. хлеба – норма для дневальных. Разница с инвалидским пайком составляла всего 100 гр. хлеба. Так как дневальные не могут жить на таком пайке, то их неофициально «подкармливают» на кухне. Меня тоже «подкармливали». Это была унизительная и отвратительная процедура. В 8 часов, после раздачи завтрака, я подходил к закрытому окошку кухни и стучал. Друзей у меня на кухне не было, и они не торопились открывать мне окошко. Часто, простояв полчаса, я уходил ни с чем. – «Нету ничего!» – Этот котелок «баланды», жалкого лагерного супа, составлял всю мою зарплату за работу в ЧОСе (кроме 100 лишних гр. хлеба), – но мне всегда давали его как бы из милости, с досадой и злостью.