Наш барак, «16-й», был обширный, темный, с двухъярусными нарами «вагонкой». Лучшие места были при печке. Бригада, которая помещалась с нами, ходила на распилку дров и поэтому мы были в ту зиму хорошо обеспечены дровами. Под вечер отворялись двери, и гуськом входила процессия закутанных, засыпанных снегом, замерзших людей. Каждый нес дерево, и сразу у печки нагромождалась гора чурок и досок. Пилили быстро, и скоро плита накалялась до того, что железо просвечивало красным. Плиту заставляли котелками и кружками, дневальный вносил два ведра с горячей водой, – и начинались споры за воду и место у печки: обычная картина, четвертый год одно и то же. Одна новость была в ту зиму: картофельная шелуха. К печке больше всех теснились казахи, жители знойной Средней Азии, и они приносили с собой картофельную шелуху, «очистки», которые им удавалось набрать около кухни или выпросить у поваров. Эти «очистки» они сушили на железном листе, до того, что они превращались в тонкие хрустящие коричневые пластинки, – и ели в этом виде. Казах, желтолицый и косоглазый, стоял у печки и сторожил свою шелуху, но все-таки у него брали «попробовать», и скоро все стали гнаться за этой шелухой, всем понравилось.
Каждую неделю появлялся в бараке врач, становился у стола и проверял «хроников», а среди недели забегала сестра и садилась на нару поговорить со знакомыми. Но все это было только формальностью. Помочь они нам ничем не могли, потому что нуждались мы все не в лекарствах, а в хлебе и мясе, жирах и сахаре, в доме и свободе. Все мы, прежде всего, нуждались в освобождении.
Теперь мы работали редко и мало, так как разница между питанием «хроника» и «работяги» составляла всего 100, потом уже только 50 грамм хлеба. За день, когда мы работали, нам давали вместо 500 – 550 гр. хлеба. И однако, даже эти 50 грамм стоили того, чтобы повозиться несколько часов. С утра заходил в барак «хроников» комендант лагеря, или завпекарней, или кто-нибудь другой, кому нехватало рабочих рук.
– Ребята, кто охотник снег почистить, или дров наколоть?…
И комендант обещал «no блату» дать супу, а завпекарней ничего не обещал, но сразу начинали шевелиться тела, лежавшие на нарах без движения под бушлатами. Кто-то с усилием подымался, кто-то оглядывался на соседа:
– Пойдем, что ли? Может хлебца дадут. Кто уже не мог ходить, занимался чем-нибудь на месте. В самом бараке производились разные работы. Три человека щипало хвою: Беловченко, Николай и я. Хвоевар помещался в том же бараке. Это был человек вечно заспанный, которого мы иначе не видели как спящим или зевающим. Работал он по ночам: варил на кухне «хвойный настой» или квас, как его называли заключенные. Хвойный настой был советским средством против цынги.
Варится он из свежих зеленых игл молодых елок. Работа распадается на три стадии: На первой инвалид Конев, однофамилец маршала, но не родственник, отправлялся в лес, рубил елки и на себе приносил их во двор лагпункта. Он сваливал их на пустырь между кухней и пекарней. – Потом наше звено переносило елки в барак и ощипывало хвою с веток. С утра мы садились к столу, ставили деревянный ящик и часа в два наполняли его доверху. Никто не проверял, сколько мы щиплем, и вся работа никем не бралась всерьез. – Хвоевар принимал у нас ящик и варил из елки ярко-зеленый и терпко-горький напиток, который разливался в бутыли и ведра и разносился по баракам и стационарам. В амбулатории на видном месте стояла бутыль с еловым квасом, и всегда находились желающие выпить кружечку, хотя никого не принуждали, и напиток был так едко горек, что только нёбо лагерника, отвыкшее от резких вкусовых раздражений, и могло находить в нем приманку. Больше выливалось этого квасу, чем выпивалось, но полдюжины хроников всегда находилось на его производстве, и каждый получал за работу 50 грамм хлеба, не говоря о хвоеваре, который, находясь на кухне, имел свою особую калькуляцию.
Беловченко, мой сосед по наре, был молодой человек лет 30, с кротким, бледным истощенным лицом, с тоскливым потухшим взглядом. Это был человек деликатный и мягкий, сломленный судьбой и угасавший без протеста и шума. Где-то осталась у него молодая жена и ребенок, но он уже не вспоминал о них. Беловченко был рыбак, вырос в доме деда-рыбака над Черным морем у румынской границы. – «Что такое кефаль, Беловченко? Как ловят кефаль?» – И лежа на спине рядом со мной, вечером после ужина, с головой на мешке, он начинал рассказывать обстоятельно, спокойно, лучше всякой книги – о чудесных рыбах и ловах, о ночных выездах с неводом, о рыбачьей жизни и морских тайнах – низким и слабым голосом, замиравшим, как его жизнь в лагере.