Казалось, не было в целом мире ничего более гадкого, противного и мерзкого для нее, чем ухаживания человека, который ей не нравился. Одна такая презрительная улыбка, например, вынесла приговор Янкеле Блюму, с тех пор не решавшемуся даже поздороваться с нею на улице. Однако, безусловно, находились люди менее чувствительные, вроде доктора Яакова Тальми, тогда еще не получившего профессуры, который не понял судебного приговора, вынесенного ему всеми улыбками явного пренебрежения. Срулик не мог решить в точности, действительно ли глаза Тальми не смогли разглядеть скрытого в улыбках Ориты отношения к себе, или же тот не обратил внимания на то, что видели его глаза. Так или иначе, Тальми, безусловно, истолковал смысл ее улыбки в самом лестном для себя смысле и продолжал увиваться за нею со всем ученым упорством и характерной для него непробиваемой наглостью и не мог успокоиться и внять намекам, пока она не оскорбила его прилюдно, в присутствии весьма важных в его глазах особ, а именно — представителей британских властей. Это было нечто вроде сокрушительного удара, прибившего назойливую муху после того, как не удалось отогнать ее от себя легкими помахиваниями руки, а отнюдь не акт злобы, заносчивости или мстительности. Отличительной особенностью всего ее поведения и, в частности, мимики лица было именно отсутствие всего напряженного, застывшего, рассчитанного и преднамеренного. Некоторые характерные черты — рот и подбородок, высокие скулы — она унаследовала от отца, но в противоположность его холодному и замкнутому выражению всякое движение, происходившее в душе, оставляло свой след на ее лице. Поэтому лицезрение их вместе всегда вызывало изумление этими различиями, бросавшимися в глаза несмотря на сходство между ними, или сходством, скрытым в различиях. Черты лица их были одинаковы, но каждый из них словно по-своему воспользовался тем, что было ему дано: в то время как отец употреблял лицо как крышку, призванную скрывать то, что находилось внутри кувшина, Орита превратила свое лицо в зеркало, отражавшее происходившее в ней. А главное чудо заключалось в том, что те же самые черты, и не только они сами, но даже соответствующее их движение, например то же самое кривление губ, делало его более замкнутым, а ее — более открытой.
Сестра ее Яэль, двумя годами старше, тоже походила чертами на отца и тем не менее имела гораздо меньше сходства с Оритой, чем можно было бы предположить. Эта Яэль не была дурнушкой, и встречались даже такие, кто тянулся к «чему-то особенному, чему-то странному», что они в ней обнаружили, но в целом эти наследственные черты придавали ее лицу тяжеловесность, в особенности губы и ямка на подбородке. Эти черты могли бы стать несчастьем и для Ориты, если бы не чудеса природного ваяния, ибо природа будто решила показать всем этим смертным мастерам скульптуры, что она в силах сотворить из самых резких линий, если только придет ей охота. А как может не прийти охота выточить лицо Ориты? Тяжелая нижняя губа и рассеченный подбородок, придававшие решительное и замкнутое выражение лица ее отцу и тяжелое и мрачное — ее сестре, наделили Ориту как раз этакой шаловливой страстностью, этаким вызовом легкомысленной и нетерпеливой чувственности.
Долго присматриваясь к ее отцу, Срулик обнаружил еще одно чудо в перекличке отцовских и дочерних черт, некий абсурд, углубивший в нем убийственное ощущение, что все держится только на неуловимой игре противоположностей. Лицо судьи он стал узнавать, посещая заседания суда в надежде, что встретит там ее, выходящую из отцовской машины или садящуюся в нее, и даже безо всякой надежды, просто стремясь находиться вблизи того, кто занимает какое-то место в ее жизни, или хотя бы услышать ее фамилию. Он сидел в публике и вглядывался в эти суровые и замкнутые черты, оставившие свой отпечаток на внешности Ориты, и чем лучше он их узнавал, тем яснее становилось ему, что на лице судьи проглядывает большее благородство, чем на лице дочери, что грубые и резкие черты создают более возвышенный облик, чем их красивая и нежная копия. Или вдруг ему казалось, что непроницаемость лица судьи скрывает и оберегает нечто выдающееся по своей тонкости, чисто духовное, в то время как открытость лица дочери излучает плотский порыв. Вместе с тем он сознавал, что его влечет именно к этому излучению земного начала, к трепетанию чувственного духа, которым веяло все ее существо — ее тело, ее движения, ее манера говорить и тембр ее смеха. У нее было тело танцовщицы, более полное в бедрах, чем в груди, с длинными стройными ногами. Она даже обучалась некоторое время танцам у Эльзы Ревлон, балерины современной школы, прибывшей тогда из Германии, и это еще более усилило упругость литой цельности в любом ее жесте и в любой позе, принимаемой ее телом.