А теперь ситуация, как она видится со стороны всех прочих, в том числе и ленников: они появляются на противоположном конце Персеполя. Они видят его великолепные, поражающие воображение строения, его позолоту и керамику. Потеряв дар речи, падают они на колени (но хоть и падают на колени, это еще не мусульмане, которые дойдут сюда через тысячу сто лет). Придя в себя, они встают, отрясают пыль с одежд своих. Это видит царь — как движение пылинок и крошек. Теперь, по мере приближения к Персеполю, растет их восхищение, но вместе с тем растет и смирение, чувство собственного ничтожества, малости, бренности. Да, мы — ничто, царь может сделать с нами все, что только захочет, если даже повелит идти на смерть, мы примем ее беспрекословно. Но если им удастся выйти отсюда целыми и невредимыми, какой высоты они достигнут в глазах своих соплеменников! «Это тот, который был на приеме у царя, — скажут о нем. А потом: — Это сын того, который был на приеме у царя, потом внук, потом правнук и т. д.» — род получает охранную грамоту на многие поколения.
По Персеполю можно ходить и ходить. Здесь пусто и тихо. Никаких гидов, охранников, торговцев, агентов. Джафар остался внизу, и я один, среди большого кладбища камней. Камней, уложенных в колонны и пилястры, украшенных рельефами и порталами. Ни один камень не сохранил природной формы, не остался таким, каким его нашли в земле или в горах. Все тщательно отесаны, подогнаны, обработаны. Сколько же многолетнего кропотливого труда вложено здесь, сколько пота и тяжкого труда тысяч и тысяч людей. Сколько же из них, тащивших эти гигантские глыбы, погибли? Сколько пали от истощения и жажды?
Обычно, когда смотришь на мертвые уже храмы, дворцы, города, возникает вопрос о судьбе строителей. Об их боли, о сломанных руках и ногах, о выбитых осколками камня глазах, о суставах, скрученных ревматизмом. Об их несчастной жизни. Их страданиях. И тогда невольно возникает вопрос: могли бы все эти чудеса возникнуть без страданий? Без плети надсмотрщика? Без страха, поселившегося в душе раба? Без тщеславия в сердце властителя? Словом, могло бы возникнуть великое искусство прошлого без того, что есть в человеке низкого и подлого? Не создала ли его убежденность в том, что низкое в человеке может быть побеждено только возвышенным, прекрасным, что только через напряжение сил и воли можно создать нечто прекрасное? И что единственное, что никогда не меняется, — это красота? И существующая в нас тяга к прекрасному?
Прохожу далее через пропилеи, через Зал Ста Колонн, через Дворец Дария, Гарем Ксеркса, через Великую Сокровищницу. Ужасно жарко, и совсем не осталось сил ни на Дворец Артаксеркса, ни на Зал Совещаний, ни на десятки других построек и руин, образующих этот город мертвых царей и забытых богов. Я спускаюсь по большой лестнице мимо череды ленников, идущих принести клятву верности царю.
Возвращаемся с Джафаром в Шираз.
Я бросаю взгляд назад: Персеполь делается все меньше и меньше, его все плотнее закрывает поднимающаяся из-под колес машины пыль, и наконец он совсем исчезает за первым поворотом при выезде из города.
Я возвращаюсь в Тегеран.
К толпам демонстрантов, к песням и скандированию, к гулу выстрелов и запаху газов, к снайперам и букинистам.
Со мной Геродот; он рассказывает, как Мегабаз, один из военачальников Дария, оставленных по его приказу в Европе, покоряет Фракию. Есть среди фракийских народов некие травсы.
Почести для головы Гистиея
Я выехал из Персеполя, а теперь покидаю Тегеран, чтобы вернуться (во времени на двадцать лет назад) в Африку, но по пути я должен сделать еще одну остановку — мысленную — в греко-персидском мире Геродота, ибо над ним стали собираться грозные тучи.
Итак:
Дарию не удается покорить скифов; его, азиата, останавливают у ворот Европы. Он видит, что их не победить. Более того, им вдруг овладевает страх, как бы они не догнали и не уничтожили его, а потому под покровом ночи он начинает отступление-бегство, мечтая лишь об одном: покинуть Скифию и как можно скорее вернуться в Персию. Он отступает со всей своей громадной армией, скифы же немедленно пускаются за ним в погоню.