— А я больше всех на свете любила бабушку, но это ты и так знаешь. Вскоре после приезда в Терезин бабушка овдовела. Ей пришлось лицезреть все тяготы жизни, через которые прошла моя мама, ее единственная дочь, и мы, ее внучки. Как и все, она привыкла спать на голом полу в переполненном помещении, привыкла к голоду… Прежде дородная, она стала похожа на скелет в косынке. Кстати, это ее косынка, как увидела… Бабушка так боялась отправки на восток. Может, она умерла в поезде? Или она доехала, разделась и пошла туда… Говорят, в Треблинке их сначала заставляли бежать, они падали с ног…
Мауд обхватила голову руками.
— А вот и кукла Оленька, — сказала я, — и Мауд тотчас включилась в другую историю. Как ребенок.
На кукле была бирка с именем. С пошитой Мауд юбки сыпались обесцвеченные временем ромбики — крик терезинской моды. Я принесла микалентную бумагу — подарок реставраторов, — и запаковала куклу.
— Муж моей сестры запретил хранить Оленьку дома.
— Он тоже из ваших мест?
— Нет, из Марокко.
— Ему-то чем кукла мешает?
Мауд пожала плечами, пригладила седой бобрик.
— У меня про Оленьку есть короткий рассказ, кажется, я тебе посылала. Когда мы отправлялись в Терезин, семилетняя Карми несла в рюкзаке алюминиевый ночной горшок, фаянсовый не годился — тяжелый и легко бьется, — одежду, а главное, Оленьку. Через три года безоблачным жарким днем мы оказались вот с этим всем на пороге нашего дома. И тут Карми как завопит: «Оленькина рука опять оторвалась!» Мама нашла в рюкзаке иголку и нитку и, присев на порог, пришила руку на место.
— Надо отнести к реставратору. В Яд Вашеме большая коллекция кукол из концлагерей.
Мауд не отозвалась, она распаковывала вещи, завернутые в газету.
Серая фетровая шляпа. Вполне сохранная…
— Шляпа самоубийцы переживет века, — вздохнула Мауд.
— Папина?
— Нет. Это доброе сердце моей бабушки. Она взяла под крыло одинокого беспомощного еврея из Германии. Транспорт стариков прибыл летом сорок второго, их расселили на переполненном чердаке. Однажды вечером подшефный пришел к бабушке и попросил сберечь его единственную ценную вещь — вот эту шляпу. Наутро его нашли на чердаке повешенным. А шляпу бабушка сберегла. Она умела держать слово.
Записная книжка с мизинец, дедушкина. Одни цифры. Давление и время приема лекарств…
— Не помогло. Умер в Терезине. Дураки мы с Шимоном, тоже все записываем… Он еще и будильник ставит, чтобы лекарство не проспать.
Вторая книжечка, чуть потолще, разлинована от руки. В ней — даты и часы проведения лекций, имена лекторов, в основном по иудаизму; отец организовывал культурные программы. Это необходимо отсканировать.
Макс и Штепанка Штайнер, 1907, дедушка и бабушка Мауд. Архив Е. Макаровой.
Часы. Большой циферблат с римскими цифрами. Те самые, которые важно было не потерять…
Общая тетрадь. Дневник Мауд. Карандашный рисунок центральной площади гетто с датой, 21 июня 1943 года, девочки-модницы в одежде с множеством карманов, наброски людей…
— Так ты здорово рисовала!
— Думаешь? Нет, это просто так.
— Прочти что-нибудь из дневника.
— Наугад?
— Давай наугад.
— «Не хочу оставаться в галуте; уеду в страну, о которой могу сказать одно — она наша. Я не упертая националистка, но отказываюсь жить за чужой счет». Ля-ля-ля… «В кибуцах будет жить рабочий класс, но это будут мыслящие люди, а не автоматы. Их цель — не богатство и пустое наслаждение, а образование, труд и служение добру. Жизнь улучшится, если сам человек станет лучше». Ля-ля-ля… «И не нужны будут рестораны, салоны красоты и прочие выкрутасы, с которыми в жизнь проникают ложь, легкомыслие, зависть и прочая дурь». Видимо, я предчувствовала, что выйду замуж за Шимона. Кстати, в рестораны он по сей день не ходит. «Представляю себе Эрец как новую страну, которая справится с теми ошибками, которые мы совершили, живя среди чужих народов. Как только наш народ объединится, объединится весь мир». Ля-ля-ля… Да, неспроста я за него вышла. В Терезине я верила в сионизм, но, попав в жару и мошкару, сникла. Тут-то и подвернулся Шимон. С его непоколебимой верой в Израиль. До сего дня. «Чтобы не жить в постоянной обороне, нам нужна Родина. Ее возрождение». Но и Родина не спасает. Сидим в противогазах. То есть сидели, три месяца тому назад. «Бог, искусство, красота, добро — сегодня все это так далеко от нас. Наверное, пройдут сотни или тысячи лет, пока эти понятия настолько в нас укоренятся, что мы будем думать о них так, как сегодня думаем о вещах насущных — заработке, пище и т. п. …Имеет ли жизнь смысл сама по себе? Не человек ли призван наполнить ее смыслом?» Тут я уже похожа сама на себя. Шимон абстрактных рассуждений не любит.
Мауд тянула резину. Не для обсуждения сионистских или даже общечеловеческих идей ехала она ко мне с чемоданом. Меж тем он пустел, на дне оставалось несколько газетных свертков. Мауд наверняка знала, что в них, но никак не могла подступиться.
— Это второй дневник, я писала его уже в детском доме, куда меня после всего устроил отец, чтобы я примкнула к коллективу.
Осталось задать вопрос, и подступ к сверткам будет открыт.
— Где первый дневник?