На всякий случай я перенесла сюда оба магнитофона, и, как оказалось, не зря.
— Курица могла бы быть и погорячей, верно?
Курица тоже пережженная, усохшая до костей. Но надо есть.
— Потом будет кофе и сигарета. Ничего, если я продолжу?
— Конечно.
— Сначала Герберт служил в еврейской полиции, но потом молодых оттуда попросили, и он сколачивал ящики. Помнишь большую часовню на главной площади? Там был подвал, куда привозили дерево из слесарной мастерской, и там делали ящики для упаковки взрывчатки — не саму взрывчатку, только ящики. Кроме того, он работал при разгрузке и загрузке транспортов. Сколько было транспортов… Один сюда, другой туда…
Два или три раза я была в списках, но благодаря отцу оставалась в Терезине. Поскольку он прибыл первым транспортом, у него завязались нужные знакомства среди еврейского начальства. Бабушке было восемьдесят шесть лет, и ее трижды вносили в списки. Существовал негласный закон отправлять стариков вместо молодых, и отцу трижды удалось ее отмазать! Три раза бабушка собиралась, возвращалась… Пока не померла. Ее сожгли в крематории. Мы не были религиозными, преступление перед галахой нас не пугало, мы горевали о бабушке, еще б чуть-чуть, и она бы дожила до свободы… Вскоре, увы, я поняла, как ей повезло.
Воцарилась хрустящая тишина. Мириам грызла куриные косточки.
— Моветон! Гнусное наследие прошлого, но устоять не могу, — оправдывалась она.
Я рассказала ей про своих лагерных бакинских тетушек, которые обсасывали бараньи кости и спичками выковыривали оттуда мозг.
— Значит, не одна я вытворяю такие безобразия на людях. Продолжим?
Я нажала на кнопки.
— В конце сентября отправили транспорты с молодыми мужчинами. Якобы на строительство нового лагеря. Мы с родителями попали в октябрьский, шестого. «О, — думала я, — скорей бы попасть в новый лагерь и увидеть Герберта». Перед выездом я накрутила бигуди… У меня были роскошные волосы, длинные, до пояса. Не смотри на этот цыплячий пух, смотри на фотографию! Видишь девушку со склоненным лицом и струящимися по плечам волосами?
— Да.
— Это я! А это, — ткнула она себе в грудь пальцем, — не я… Где это видано, чтобы после обеда я не привела себя в порядок?
Зеркало, помада в дряблых руках, две алые дуги, готово.
— Главное, предстать пред Гербертом во всей красе! Поехали, ну!
До Дрездена поезд шел медленно, а потом и вовсе полз. Свернули на восток. Стало тревожно. Может, это не новый лагерь, что-то похуже… Пересядем за журнальный столик?
Пока я переносила магнитофоны, Мириам отлучилась. Вернулась в новой кофте, тоже красной, но с коротким рукавом. И с китайским веером.
— Тебе не жарко?
— Нет.
— Въезжаем. Поезд еще не остановился, а в вагон уже влетели капо, отобрали у нас картошку. Отец сказал: «Это не новый лагерь, мне здесь не нравится». Ну хорошо, мы же не знали про Освенцим. Я раскрутила бигуди… Поезд остановился. Ворвалась «Канада» в полосатой одежде. «Быстро, быстро, мужчины вон отсюда!» Я говорю: «Я забыла зубную щетку». «Вон! Она тебе не пригодится». Как не пригодится?
На платформе женщин и мужчин разделили. Мы стояли впятером, я, мама, Зузка, Лили Соботка и Хеленка Лампл. Мама — между мной и сестрой, ей было пятьдесят шесть, но выглядела она неважно — три года в Терезине и два дня в поезде. Менгеле сказал: «Sie hier — und Sie dort» — «Но мы хотим с мамой…» — «Nein! Links und rechts!» Мы расстались. Мы не знали, не знали… Но нам повезло.
— Почему?
— Была там одна, так она настаивала на том, что останется с мамой. Отправилась с ней в газ. Руженка Бреслер рассказывала: когда они с матерью приблизились к Менгеле, тот спросил, сколько ей лет, она сказала двадцать, а было ей четырнадцать. И тут ее мама закричала: «Тебе не двадцать!» Но Руженка уже успела перебежать на сторону живых. А так бы не было Руженки. Но тогда мы не знали про газ, не знали.
Мириам обмахивается веером.
— Ты пьешь виски?
— Могу.
— Иногда после обеда я принимаю по маленькой. Тонизирует.
Приняли по маленькой.
— Мы долго шли в кромешной тьме и в какой-то момент столкнулись с мужской колонной. Может, там был Герберт? Или мой отец? Он выглядел моложе матери. Вдруг он признался, что был ранен в Первую мировую войну? Раненых — сразу в газ…
Пришли куда-то. Нас обрили наголо, и не только голову, все волосы, во всех местах, еще там были два ящика, один — для обручальных колец, а другой — для разных. Мы стояли голые, безволосые, неузнаваемые. Я поняла, что Зузку надо привязать к себе, иначе я ее не распознаю. Нас послали в душ, мы мылились вонючим мылом. После душа нам бросили какие-то старые тряпки. Но там еще была какая-то одежда, мне даже лифчик достался, правда, очень тесный.
Опять идем куда-то. Колючая проволока, лагерь. Держу Зузку за руку. Там нам повстречались девушки из Терезина. «Вы знаете, где вы?» — спросили они. Мы сказали, нет. Лысые и полуголые, мы все еще не понимали, где мы. Они сказали: «Вы в Биркенау. Видите дым из труб? Это ваши мама с папой горят».
Мириам расплакалась, вышла. Через пять минут вернулась с улыбкой на алых устах.