Между тем, старые фрески, глядевшие со стен из-за красной драпировки, могли бы до некоторой степени умерить британскую иронию своей сосредоточенной глубиной. На них были изображены лица из той героической эпохи города Лукки*
, о которой так много повествуется в исторических трудах Макиавелли*, этого романтического Саллюстия, и дух которой столь пламенно веет в песнях Данте, этого Гомера католицизма; выражение этих лиц говорит о суровости чувств и варварских понятиях средневековья, хотя, правда, иные безмолвные юношеские уста милой улыбкой свидетельствуют, что и тогда не все розы были каменны и прятались под покрывалами, а шаловливый, нежный взгляд сквозь опущенные ресницы иной мадонны того времени блеском своим подтверждает, что она, пожалуй, не прочь подарить нас еще одним Христом-младенцем. Во всяком случае, высоким духом веет от этих старофлорентийских картин; в них собственно то героическое, что открывается нам и в мраморных статуях древних богов и что, вопреки мнению наших эстетиков, заключается не в вечном спокойствии бесстрастия, а в вечной страсти без беспокойства. Традиционные отголоски того же старофлорентийского духа чувствуются, пожалуй, и в некоторых позднейших картинах, написанных маслом и висящих в Луккском соборе. Особенно мое внимание привлек «Брак в Кане» — картина, принадлежащая одному из учеников Андреа дель Сарто*, написанная несколько жестко и скомпанованная резко. Спаситель сидит между нежной красивой невестой и фарисеем, чье каменное лицо, подобное скрижалям закона, выражает удивление перед гением пророка, который так весело вмешивается в ряды гостей и угощает все это общество чудесами почище Моисеевых; ведь Моисей, как бы сильно он ни бил скалу, мог извлечь из нее всего только воду, а этому стоило сказать только слово, и кружки наполнились лучшим вином. Много мягче, почти в венецианских тонах, написана картина неизвестного художника, висящая рядом; здесь ликующая игра красок как-то особенно умеряется скорбью, трепещущей во всем. Здесь представлено, как Мария взяла фунт елея*, подлинного, драгоценного нарда, и помазала им ноги Иисуса и осушила их своими волосами. Христос сидит в кругу своих учеников. Прекрасный, умный бог, — он по-человечески грустен и испытывает жуткое благоговение, глядя на собственное свое тело, обреченное претерпеть в скором времени такие страдания, — уже сейчас подобает ему и воздается честь миропомазания, удел мертвых; он умиленно, растроганно улыбается коленопреклоненной женщине, которая, движимая предчувствиями своей любящей и беспокойной души, совершает дело милосердия, дело, которое никогда не забудется, доколе существует страждущее человечество, и которое на протяжении тысячелетий благоуханием своим будет освежать страждущих людей. Кроме ученика, который возлежит на груди Христовой, — он же впоследствии и поведает об этом подвиге Марии, — никто из апостолов как будто не чувствует значения происходящего, а вот этот, с рыжей бородой, словно с неудовольствием произносит, как сказано в писании: «Почему бы не продать этот елей за триста грошей и не раздать деньги нищим?» Это тот самый бережливый апостол, что ведает казной; привычка иметь дело с деньгами — причина, почему он стал равнодушным ко всякому бескорыстному благоуханию любви; он предпочитает променять елей на гроши ради какой-нибудь полезной цели, и именно он, меняла, он предал спасителя за тридцать сребреников. В этой истории о банкире из среды апостолов евангелие символически показывает зловеще-обольстительную мощь, таящуюся в денежном мешке, и предостерегает против вероломства деловых людей. Всякий богач — Иуда Искариотский.— А ведь вы корчите физиономию глубоко верующего человека, дорогой доктор, — шепнула миледи, — я только что наблюдала за вами, и, простите, если, может быть, обижу вас: вы похожи были на доброго христианина.
— Между нами говоря, я таков и есть. Да, Христос…
— Может быть, вы верите и в то, что он бог?
— Разумеется, добрейшая Матильда. Это бог, которого я больше всех люблю — не потому, что он законный бог, отец которого был уже богом и с незапамятных времен управлял вселенной, но потому, что он, будучи прирожденным дофином небес, все-таки настроен демократически и не любит всей этой придворной церемониальной пышности, потому что он не бог аристократии и скудоумных ученых и блещущих галунами военных, а скромный народный бог, мещанский бог, un boil dieu citoyen[140]
. Право же, если бы Христос не был богом, я бы избрал его на этот пост, и гораздо охотнее повиновался бы ему, чем навязанному извне, самодержавному богу, повиновался бы ему, выборному богу, богу, мною избранному.Глава VIII