(«Сумеречный месяц, сумеречный день…»)
И словно в ответ на этот поэтический призыв звучат известные строки Э.Багрицкого:
(«Смерть пионерки»)
Почти одновременно (в 1931 и в 1932 годах) в произведениях поэтов зарубежья и советской России, принадлежащих к одному поэтическому поколению, рождаются слова смирения и безнадежности — и непокорства, бунта. В строках Поплавского слышен «скрытый страх», живущий в сердце человека; у Багрицкого же — преодоление всяческого страха, ярость, торжество жизни, непобедимость ее.
Очевидна, конечно, закономерность той и другой позиции в произведениях поэтов России и зарубежья. Рядом со стихотворением Поплавского можно было бы поставить немало стихотворений В.Смоленского, Д.Кнута, А.Штейгера, Л.Червинской, других, принадлежавших к тому же поколению, поэтов эмиграции, для которых трагический смысл происшедшего слома эпох совершенно ясен и, более того, во многом определял их судьбу. Точно так же за строками Багрицкого слышны голоса других советских поэтов того же поколения: Н. Тихонова, В. Луговского и т. д., полные того же жизненного, исторического оптимизма, веры в торжество нового, строящегося на глазах, мира.
Однако, это было, несомненно, важным, но не единственным объяснением обозначившегося поэтического противостояния. В ряде случаев — и «диалог» Поплавского с Багрицким тому свидетельство — в этом противостоянии обнажались различные (или противоположные) представления о ценности человека, личности, души человеческой. Для Поплавского именно личность — «точка отсчета», все сосредоточено в душе, в сердце человека — не случайно так настойчиво повторяется у него в этом стихотворении: «в сердце всякой жизни», «сердце горя ждет», «слишком тихо в сердце». Читая же строки Багрицкого (гораздо более сильные, надо сказать, чем, в данном случае, призыв Поплавского к смирению), вдруг замечаешь, что в «Смерти пионерки» (где весь сюжет, как мы помним, построен на отвержении креста) сила молодости, неодолимость жизни утверждаются, напротив, за счет личности, через ее обесценивание, исчезновение. И рождается, в сущности, картина нового язычества, где сила жизни утверждается через союз со смертью, где молодость вырастает на крови, на принесенных ей в жертву человеческих жизнях: «Возникай, содружество / Ворона с бойцом. — / Укрепляйся, мужество / Сталью и свинцом. / Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла». Подобная позиция (не представляющая, конечно, всего духовного опыта советской поэзии тех лет, декларируемая с такой откровенностью крайне редко, — но, как видим, возможная на этом пути русской поэзии) в зарубежье была в принципе невозможна. О встрече со смертью как ратном долге солдата писал, скажем, друг Поплавского А.Гингер – но, осмысляя эту тему с позиции веры, он писал о подвиге жертвенности, очищающей и возвышающей душу: «Не солдат, кто других убивает, / Но солдат, кто другими убит. / Только жертвенность путь очищает, / И душе о душе говорит». Б.Поплавский же, как бы продолжая «диалог» с Э. Багрицким, писал в одной из своих статей: «Когда “пятилетнему” комсомольцу сделается двадцать лет, он несомненно попробует свою несравненную техническую силу и свою новую антихристианскую мораль, разрешающую всякое насилие над “старым миром”»[265]
.Конечно, строки Багрицкого воплощали лишь одну из тенденций в творчестве советских поэтов этого поколения. В действительности же картина молодой (в 1920-1930-е годы) советской поэзии была гораздо более сложной. Откроем, например, книгу стихов Павла Васильева — поэта, чей жизненный и поэтический путь, яркий и краткий, внезапно, трагически оборванный, невольно напоминает путь Поплавского. В целом ряде произведений перед нами тот самый (правда, не «пятилетний») неустрашимый комсомолец, прихода которого в мир с такой тревогой ожидал Поплавский и поэтические образы которого нередко перекликались со строками Багрицкого:
(«Город Серафима Дагаева»)