Нота отчаяния, неизменно звучащая теперь в стихотворениях Г. Иванова, разрушает их предполагаемую светлую тональность, приводя к повторяющейся мысли: «Я не жду ни счастия, ни солнечного света», «надежды больше нет». Прощание с надеждой оказывается и прощанием с былыми романтическими представлениями о жизни и искусстве, переходом к иному типу поэзии — к таким стихотворениям, как «Хорошо, что нет Царя…», «Холодно бродить по свету…», «По улицам рассеянно мы бродим…», «Синеватое облако…» и другим, где отчаяние, становясь художественной идеей, диктует и форму, стиль поэтической речи, исключая любые изыски и красивости. Стихотворения эти — совершенно новые, немыслимые прежде у Г.Иванова. Словарь здесь скуп, синтаксис предельно прост:
В этих стихотворениях уже ясно просматриваются черты того духовного опыта и тон, отражающей его, поэтики, которые в полной мере дали знать о себе в «Дневнике» и «Посмертном дневнике» с их обнаженным трагизмом. Вспоминая сказанные о более позднем творчестве Г.Иванова слова В.Вейдле, заметившего, что Г.Иванов «свернул шею» своей прежней поэзии ради выхода к новому творчеству [393]
, заметим, что началось это еще в 1920-1930-е годы, когда были написаны строки: «Холодно бродить по свету, / Холодней лежать в гробу…» или «По улицам рассеянно мы бродим. / На женщин смотрим и в кафе сидим. / Но настоящих слов мы не находим,/ А приблизительных мы больше не хотим». Именно тогда поэтическое слово Г.Иванова стало обретать черты той мужественности акмеизма, о которой говорил Н.Недоброво применительно к Ахматовой («лирическая душа скорее жесткая чем слишком мягкая, скорее жестокая, чем слезливая»), о которой в наше время хорошо сказал А.Павловский: «…Самый дух их (акмеистов — А. Ч.) творчества отличался своеобразной мужественностью — и не только у Гумилева или у Мандельштама, но и у Ахматовой. Поскольку они принимали мир таким, каков он есть в реальности, они и не могли не быть мужественными, уже сама их эстетическая позиция предполагала именно такое качество»[394]. Именно тогда, стремясь выразить в слове чувство трагизма жизни, решительно уходя от прежних поэтических берегов. Г. Иванов впервые обращается к прозаизмам. Здесь, конечно, как справедливо заметил В.Вейдле, сказалось и внимание к опыту Ходасевича[395].Говоря о восприятии Г.Ивановым опыта автора «Европейской ночи», нельзя не сказать и о том качестве поэзии Г.Иванова, которое определяется термином «центонность» — внутренняя цитатность. Об этом свойстве поэзии Г.Иванова писали уже не раз, обращаясь к разным периодам его творчества, от «Вереска» до последних сборников[396]
. Степень близости приемов и мотивов некоторых стихотворений Г.Иванова и В.Ходасевича провоцировала порой на обвинения в прямых заимствованиях (о чем писали В.Вейдле и сам Ходасевич в связи со стихотворением Г.Иванова «В глубине, на самом дне сознанья…», воспроизводившим и поэтическую идею, и некоторые конкретные приемы из стихотворения Ходасевича «В заботах каждого дня…») Дело было, однако, в другом: цитатность — порою как бы непроизвольная — в эмигрантские годы вышла в творчестве Г.Иванова на новый уровень, стала особенностью поэтики, выразившей стремление обрести в вакууме изгнания опору — причастность к материку русской поэзии[397]. И характерно, какой круг имен постоянно присутствовал в поэтическом мире Г.Иванова: Блок. Ахматова, Кузмин. Анненский, Ходасевич. Заметим и то, что этим своим свойством творчество Г.Иванова примыкает к той черте поэзии петербургской школы, которая гораздо более мощно и глубоко проявилась в произведениях Ахматовой и Мандельштама, о чем писали авторы концепции русской семантической поэтики.