Необычная внешность не раз была причиной случавшихся с Гингером происшествий, порою немаловажных. Она однажды буквально спасла ему жизнь — но об этом я расскажу чуть позже. Она же оказалась причиной размолвки с Мережковским и, в результате, прочного неприятия А.Гингером и его женой, поэтессой Анной Присмановой, таких значительных литературных объединений довоенного Парижа, какими были «Зеленая лампа» и «Воскресения» у Мережковских. Об этом случае писал в своих воспоминают Ю. Терапиано: «Я очень жалел всегда, что один нелепый инцидент сразу же, еще в 1926 году, если не ошибаюсь, оттолкнул от Мережковских Александра Гингера и Присманову. Во время их первого знакомства с Мережковскими на одном из “Воскресений” Мережковский, считавший, что внешность человека, а особенно его лицо, выражает “самое в нем сокровенное” и восхитившись необычайной внешностью Гингера и Присмановой, столь неуклюже и даже бестактно выразил свой восторг, что оба они обиделись — и больше никогда у Мережковских не бывали»[491]
.Был он по вере своей буддист, солнцепоклонник, и это, как мы увидим, отразилось и в стихах его, и в судьбе.
Поэзия была естественным продолжением этой редкостно необычной личности. С первого своего сборника «Свора верных» (Париж, 1925) он обратил на себя внимание своеобразным, ни на кого не похожим творческим почерком, новизной поэтической интонации. «Его стихи… было невозможно приписать кому-либо другому… Он прекрасно знал поэзию — русскую и французскую, — к тому же в литературе у него был непогрешимый вкус, то, что в музыке называется абсолютным слухом. Но когда он сам начинал писать, это было так, как если бы никто до него никогда не сочинял рифмованных строк», – так вспоминал о А.Гингере Г.Газданов[492]
. Своеобразие Гингера бросалось в глаза, стихи его часто раздражали читателей и критиков намеренным «косноязычием», неуклюжестью, тяжеловесностью поэтической речи. Можно представить себе, как в двадцатые годы, когда русская зарубежная литература была в значительной части охвачена пафосом сохранения, сбережения традиции, — как могли в то время восприниматься такие, скажем, строки:Это очевидное стремление «махать не в такт» привычной музыке, дающее знать о себе во многих стихотворениях Гингера (особенно в 1920-е годы), часто определяющее стиховой строй всего произведения, — не принималось многими, поэта упрекали в «юродствовании», «в словесных вывертах», в «насилии над языком», «в нарочитой безграмотности»[493]
. Но, как и герой Поплавского защищался неровными взмахами руки от привычной музыки оркестров не оттого, что был пьян, а потому, что емуСвоеобразие гингеровского голоса в поэзии во многом шло и от необычности словесного ряда, выстраиваемого им в стихотворениях. Немало писали критики о пристрастии Гингера к архаизмам («Просительной не простираю длани, / Покорно полузакрываю вежды…»), не раз восставая против языковых «экспериментов» поэта. Известна, например, резкая полемика между А.Гингером, С.Маковским, А.Ремизовым и Г.Адамовичем по поводу гингеровского архаизма «матернее лоно». В том споре Ремизов стал на сторону Маковского, считавшего найденный Гингером эпитет недопустимым и непристойным. Гингера поддержал (до некоторой степени) Г.Адамович, напомнив, что слово «матерний» в значении «материнский» встречается у некоторых старых поэтов, — в частности, у Батюшкова. Потом он все же заметил, что стилистически протест С.Маковского «не лишен оснований», упрекнув Гингера не в грубости, а в некоторой манерности [494]
.