Именно в деятельной жизни видит теперь поэт красоту и смысл человеческого пути на земле, он приветствует «мореплавателей и охотников, / Путешественников и борцов», он утверждает, что «всегда хороша / Мускулистых шей краснота». В его стихах (видимо, в предчувствии надвигающейся войны в «Жалобе и торжестве») возникает образ «воина честного», ратного мужа, который «встанет храбрый на встречу рока». Он призывает к мужеству и человеческому достоинству:
В стихах Гингера, как видим, часто звучит теперь — не в ущерб поэтической их сути — дидактическая нота. И удивительно, с какой полнотой выразилась в них сама личность поэта. «В его стихах есть та же прямота, несговорчивость, духовная требовательность, которые были в нем, как в человеке», — вспоминал Г.Адамович[500]
. Можно было бы добавить — и благородство, и бесстрашие. Не раз в своих стихах Гингер писал о том, что он «недостаточно смел», о своем «малодушьи», — однако во всех жизненных испытаниях ему никогда не изменяло, как удачно сказал Газданов, «спокойное мужество». В годы германской оккупации Парижа оставаться в городе для Гингера с его откровенно еврейской внешностью было безумием, но уговорить его уехать из Парижа или по крайней мере не гулять по улицам целыми днями оказалось невозможным. Четыре раза его приходили арестовывать — судьба уберегла поэта, каждый раз он случайно уходил куда-либо. Газданов в своих воспоминаниях рассказывает, с каким трудом, узнав о готовящейся облаве на евреев, ему удавалось уговорить Гингера ночевать у него. «После долгих переговоров он соглашался и мы шли ко мне. — Откуда у вас эта суетливость, — говорил он по дороге, — и этот хронический страх? Вы должны быть храбрее, и вы же кавказец по происхождению. Правда, вы не родились на вершине какого-нибудь Казбека — это смягчающее обстоятельство. Кофе у вас утром будет? Я привык по утрам пить кофе»[501].Как это ни удивительно, необычайная, запоминающаяся и не оставляющая никаких сомнений в национальной принадлежности внешность Гингера спасла его однажды в годы оккупации. «Вы знаете, — рассказывал он, — я недавно попал в облаву. Полицейский на меня посмотрел и потом буквально сказал мне следующее: — Один ваш вид у меня вызывает отвращение. Уходите отсюда. — И я ушел» [502]
.К еврейству своему, как и вообще к вопросу о национальности, Гингер, по-видимому, был в достаточной мере равнодушен. «Я… не еврей, вы же знаете, что я буддист», — сказал он как-то другу, пытавшемуся уговорить его быть осторожнее на улицах оккупированного Парижа[503]
. В этой, сказанной походя, фразе дала знать о себе, пожалуй, одна из самых значительных особенностей Гингера, в большой мере определившая и смысл его поэзии. В своем отношении к человеку и миру он исходил прежде всего из понятия веры. В нем жила рождающая силы и надежду ясная уверенность в присутствии высшей силы, способной «руку горя властно отвести», прозрение в небесах пространств духовных — об этом писал он в одном из лучших своих стихотворений «Сердце»:Не случайно, конечно, образ воина в его стихах (в сборнике 1939 года) прежде всего одухотворен «старинной верой», дающей ему силы на ратный подвиг («Верность», «Стисни губы, воин честный…»). Вера определяет и нравственное понимание человеческого подвига, возможного только через жертвенность «Не солдат, кто других убивает, / Но солдат, кто другими убит. / Только жертвенность путь очищает, /И душе о душе говорит».
Понятие веры у Гингера шире определенной конфессии, он готов ощутить присутствие верховной силы и в мечети, и в синагоге, и под сводами православного храма, и в католическом соборе. Одно из самых проникновенных его стихотворений «Доверие» посвящено почитаемой им католической святой Терезе Малой: «Как жалок лепет слов твоих напрасных / В беспомощных молитвенных стихах, / Как жарок ворох роз приснопрекрасных / В твоих руках, чахоточных руках!..»