О Юрии Кузнецове написано уже немало. Быстро окрепший, мужественный его голос был сразу услышан в литературной многоголосице последнего десятилетия, рождая споры, надежды, порою неприятие. За пределами споров оставалось лишь одно — подлинность этого поэтического голоса. Уже во втором сборнике — «Во мне и рядом — даль» — ясно ощущалась устремленность поэта — через хаос сопротивляющегося мира — к некоей цельности, к всеохватности художнического взгляда. «Даль, рассеченную трикрат, окинь единым взглядом» — этот призыв вспоминаешь, осознавая, что в рассеченной, расколотой «дали» изменчивого, фантасмагорического мира, открывающегося в произведениях Кузнецова, действуют свои закономерности, подчиняющие себе первозданный хаос и организующие его в достаточно отчетливую поэтическую систему.
Прежде всего бросается в глаза, что поэт предельно сокращает путь от материальной конкретики к подробностям духовной жизни человека. Любой предмет, сопутствующий человеку (скажем, рассохшаяся половица), под пером поэта как бы теряет свою материальность, весомость, обретая глубину символа:
Даже такая, казалось бы, подчеркнуто бытовая деталь возникает в стихотворении лишь для того, чтобы дать нам возможность увидеть воплощенную в ней частичку света и любви, живущую в душе человека. Так и всегда у Кузнецова: для него не существует проблемы преодоления, поэтизации быта — ведь быта как такового в его поэзии, в сущности, и нет. Никогда в его произведениях подробности быта (и шире — материальные приметы жизни) не становятся центром воссоздания мира, они оказываются лишь символами, знаками того или иного душевного состояния, того или иного поворота в жизни души. Потому-то и не найдем мы у Кузнецова утонченной пластичности изображения: поэту достаточно лишь несколькими мазками наметить контур предмета (скажем, колесо — «быстрым-быстрое, и внутри пятно») или просто назвать его, чтобы за условным его обозначением открылась вдруг глубина иносказательного смысла.
Эта устремленность в глубь духовной жизни человека определяет многое в произведениях Кузнецова. Отсюда, кстати говоря, и внутреннее родство названий его поэтических сборников — «Во мне и рядом — даль», «Край света — за первым углом», «Выходя на дорогу, душа оглянулась», — в претенциозном звучании которых слышится категоричность литературного манифеста. Отсюда — от стремления вырваться из жесткой определенности материального мира в просторы человеческого духа — и преобладающие в поэзии Кузнецова элементы условности, фантастики, сказки, усиливающие смысловую плотность, многозначность стиха.
Порою утверждение духовного бытия как главной реальности поэтического мира воссоздается Кузнецовым как бы во всей своей материальности. Характерен для поэтического мира Кузнецова аллегорический образ тени. В балладе «Четыреста» сын, нашедший место гибели отца и его товарищей, стоит над братской могилой: «На эту общую плиту сыновья пала тень». И вот образ этот неожиданно обретает глубину, оказываясь едва ли не важнейшим участником фантастической сцены встречи сына с погибшим отцом, с разделившими его участь однополчанами: «Отец нащупал тень – / Отяжелела тень… / За тень схватились сотни рук! И выползли на свет. / А тот, кто был без рук и ног, / Зубами впился в тень». И дальше этот символ не оставляет героя, который, возвращаясь домой, ведет четыреста павших солдат «до милого крыльца»: «Шатало сына взад-вперед, / Он тень свою волок». Со всей ясностью осознаешь здесь глубокий смысл образа тени-души, тени-вместилища памяти народной, образа, воплотившего в себе то чувство, для которого давно найдены народом слова: «тяжко на душе». Замечу, что образ тени-души живет и в других стихотворениях поэта — «Двойник», «Зной».
Один из постоянных мотивов поэзии Кузнецова — утверждение главенства духовного начала, устремление к сути вещей и явлений. «Сорви покров с расхожих мест — / И обнажится дно» — эта мысль поэта воплощена во многих его стихотворениях, в основе которых — борьба покрова «расхожих мест» и сути, где суть неизменно торжествует: