Непримиримо сражаясь с хаосом воссоздаваемого мира классическим стихом, Ходасевич (как уже говорилось) неизбежно подвергал деформациям сам стиховой строй, воспринятый им из «золотого века» русской поэзии. Поэтому, читая в его «Петербурге» известные строки: «И, каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, / Привил-таки классическую розу / К советскому дичку» (о которых В.Вейдле замечал, что «в четыре строчках дана здесь очень содержательная поэтика» [86]
), оговоримся, что не совсем классической была эта роза. И дело здесь и только в участии прозы или в «вывихнутости» строки. Порою поисках средств поэтического выражения, адекватных искаженной, изуродованной реальности, Ходасевич прибегает к «низкой», жесткой лексике (примеры эти уже приводились; достаточно прочитать стихотворение «Нет, не найду сегодня пищи я…»); ряде стихотворений (таких как «С берлинской улицы…», «Дачное», отчасти «День», «Берлинское» и др.) этот ревностный хранитель классической традиции обращается к поэтическим возможностям сюрреализма. Да, в основном своем течении поэзии Ходасевича в 1920-1930-е годы развивалась в верности традициям классического стиха и в эстетических пределах постсимволизма — в частности, того поэтического типа, который был назван В. Вейдле (понимавшим это достаточно широко и не сводившим к акмеизму) поэтикой» [87]. Но, сознавая это, не забудем, что часто эстетическая позиция Ходасевича была радикальнее принципов «петербургской поэтики» с ее устремленностью к строгости, целомудрию поэтического слова, а порою и не вмешалась в ее пределы, выламывалась из них.В том и заключалась современность поэзии Ходасевича, что, сохраняя верность пушкинскому, классическому стиху как неизменному творческому и нравственному критерию, он сумел вобрать в глубь этого стиха, выразить в пределах этой, отчеканенной временем, но не потерявшей гибкости и способности к обновлению, поэтической формы всю фантасмагоричность и весь трагизм эпохи. Это — в судорожных, рваных ритмах поздней его поэзии; это — в нагнетании жесткой лексики, в прозаизмах, в уходе поэзии в «низкие» сферы жизни; это — и в остро и непримиримо воспринятой драме разобщенности души с миром. Порою, как видим, проявлялось это и за пределами классической традиции. Крайне мало мы найдем у Ходасевича реалий современной жизни — и не в них дело. В стихах своих он писал не об эпохе, — но эпохой: сам дух времени жил в тональности, в напряженности «вневременных» образов, в мучительных исканиях его поэзии. В этом — и революция, и Россия, и эмиграция. Поэтому, вспоминая слова Ходасевича о том, что если литературе зарубежья грозит конец, то это потому, что «в своей глубокой внутренней сущности она оказалась
В нелегкой своей жизни Ходасевич имел три спасительные нравственных прибежища: Россию, культуру и веру. Размышляя о последнем, вспомним еще раз и завершающие строки «Звезд»: в горькую минуту отчаяния поэт обращается к Богу. Эта духовная основа творчества присутствует у Ходасевича неизменно, почти никогда не выражаясь прямо, в слове. «Природа искусства религиозная, ибо оно, подобно молитве, есть выраженное отношение к миру, к устройству мира, к Богу… Оно автономно — и в этом его смиренная гордость перед религией. Подобие молитвы все же не есть молитва» [89]
. Без понимания этого духовного истока поэзии Ходасевича как «выраженного отношения к миру» не осознать до конца всего смысла и всего драматизма взаимоотношений души и мира в его произведениях. Как не понять и всей нравственной высоты образа звезд, соединяющих своим сиянием человека с вечностью: «Смотрит серый, вековечный / Купол храма в купол звезд».Что же касается России и культуры, то два эти духовных ориентира в годы эмиграции слились для поэта воедино. Верность России и неотрывность от нее означали для него верность национальной культуре, сохранение ее и развитие. В одном из стихотворений, обратившись к родовым своим — русским и польским — истокам, Ходасевич сам сказал об этом: