Трудно не заметить, в каком разительном контрасте находится эта поэтическая миниатюра (далеко не случайная у Г.Иванова тех лет) с тем, что открывалось в «Европейской ночи» Ходасевича. Образы (чуть ли не в каждой строке стихотворения), словно бы «в целости» перенесенные из узаконенного давней традицией поэтического «арсенала» — и исковерканный, расколотый, обездушенный мир «Европейской ночи». Интонация тихой грусти (это тоже — из традиции), слышимой в шелесте «деревьев пустынного сада» — и «железный скрежет какофонических миров» у Ходасевича. Слияние души с миром, ставшее главной созидательной силой в стихотворении Г.Иванова, определившее природу составляющих его поэтических образов, — и разобщенность, противостояние этих двух начал в стихотворениях «Европейской ночи». Каждой своей подробностью поэтические миры, создаваемые двумя изгнанниками, вроде бы противостоят друг другу. Стоит, кстати, обратить внимание и на такую подробность — обостренный лиризм в стихотворении Г.Иванова подчеркнут и самим строем поэтической речи в первой строфе. Приглядимся к ней — синтаксис ее неполон, усечен, фраза лишена естественного начала, мысль выхвачена как бы на взлете, на середине своего развития. (Жизни человеческой осталось быть лишь) «злой и грустной полоской рассвета…» и т.д. — вот эта мысль в примерном ее развороте. Неполная высказанность поэтического размышления, его «свернутость», фрагментарность, когда ясно подразумеваемые моменты своевольно опущены — все это придает строке облик торопливой, сиюминутной записи «для себя», создает интонацию того самого «лирического дневника», к которому (ориентируясь и на опыт Г.Иванова) призывал Г.Адамович в поисках «окончательного» поэтического слова. Обращаю на это внимание потому, что такая особенность поэтического «письма», создающая интонацию «лирического дневника», не случайна у Г.Иванова, она встречается в целом ряде других его стихотворений тех лет — мы убедимся в этом, перечитывая «Синий вечер, тихий ветер…», «Как в Грецию Байрон, о, без сожаленья…», «Синеватое облако…» и другие стихотворения 1920-1930-х годов. И опять — очевидно, что эта поэтическая интонация чужда (за редкими исключениями типа «Перешагни, перескочи…», начатого еще в России и завершенного в Берлине; или, с некоторой натяжкой, «Окон во двор», где фрагментарность поэтических зарисовок дана как прием) тому, что открывалось в стихотворениях Ходасевича, утверждавших — в основном — более отстраненный, «дистанцированный» взгляд на мир и на человека в нем.
И все же — это противостояние поэтических миров не было всепоглощающим, имело свои пределы. Прежде всего это давало знать о себе во внепоэтической основе творчества — в том трагическом взгляде на жизнь, который у Ходасевича оборачивался картинами страшного, непоправимого разрушения гармонии бытия, а у Г.Иванова — чувством полной безысходности, поселившимся в душе человеческой. Обратим внимание — ведь элегическая тихая грусть, озаряющая стихотворение Г.Иванова, оказывается лишь тонким, традиционно «поэтичным» флером, сквозь который в воссоздаваемой поэтом (и в целом ряде подробностей словно бы перенесенной из поэтического прошлого) картине бытия более или менее явно прорываются иные, немыслимые прежде у Г.Иванова, действительно суровые и горькие образы. В первой строфе стихотворения это чувство горечи ощущается в настойчиво повторенном дважды эпитете «злой», добавляющем непривычно резкую ноту в пришедшие вроде бы из милого далека образы «грустной полоски рассвета» и «грустной земли». Во второй же строфе оно дает знать о себе уже не исподволь: все движение поэтической мысли, все содержание образов открыто говорят здесь о глубоком отчаянии, охватившем душу лирического героя, о ненужности, бесцельности земного существования. Стоит заметить и другое — все стихотворение строится на взаимодействии образов света и тьмы, и «холодная тьма» здесь явно одолевает свет.
Эта горькая нота отчаяния и безысходности, проникающая в традиционнейшие, казалось бы, поэтические картины, создаваемые Г.Ивановым, и разрушающая их предполагаемую элегически светлую тональность, звучит не раз в стихотворениях Г.Иванова 1920-1930-х годов — таких, скажем, как «Так тихо гаснул этот день. Едва…» или «Грустно, друг. Все слаще, все нежнее…» Одна и та же мысль с тяжкой неизбежностью повторяется в них: «Я не жду ни счастия, ни солнечного света», «надежды больше нет». Причем во втором из названных здесь стихотворений поэт» прощаясь с надеждой, прощается и с былыми «романтическими», книжными представлениями об искусстве и жизни: